ИнтерЛит в мире.

ИнтерЛит в Европе


Электронные книги «ИнтерЛита»

Дом Берлиных — литературно-музыкальный салон

Республиканский научно-практический центр «Кардиология»

OZ.by — не только книжный магазин

Ефим ЗУБКОВ


Ефим Зубков. Стихи

Леонид ГОЛЬДБЕРГ

О ТОМ, КАК Я ЕГО ЛЮБИЛ

Кремировали Ефима в Москве, а похоронили в родном Симферополе. Спустя четыре года в четвертый раз пришел я на могилу своего поэта, чтобы привести её в порядок к Радунице. Сделав всё, что следовало, помянув добрым словом учителя и друга, я уже собрался уходить, когда увидел девушку, ходившую среди могил. Она явно искала, вчитываясь в таблички на обелисках и крестах.

— Вы ищете могилу Зубкова, — спросил я, почему-то нисколько в том не сомневаясь.

— Да, — ничуть не удивляясь, ответила незнакомка.

Она была из той самой театральной студии, которую создал в Москве Ефим.

Прибыв на гастроли в Симферополь, молодая актриса тут же отправилась на Абдал, хотя и не знала, где, в каком секторе кладбища искать дорогую для неё могилу. Молча положила цветы к надгробью человека, оставившего в её судьбе неизгладимый след. А вечером на концерте исполнила песню на стихи Ефима Зубкова.

Она знала, что случайностей не бывает. Знаю это и я…

 

О Ефиме Зубкове я рассказываю много. В основном, своим друзьям. Рассказы эти непоследовательны. Они — словно яркие вспышки нашего незабываемого общения. И каждый раз они начинаются с того, как я любил его! Хотя было время, когда я терпеть не мог этого мальчишку. Он — мой троюродный дядя — был на шесть лет старше меня. Когда-то, начиная с пяти моих лет, я долго и осознанно не любил этого подростка, читающего свои зарифмованные слова многочисленной родне, собравшейся на очередном дне рождения. Меня просто бесило всеобщее, часто показное умиление взрослых этим картавым пареньком, изображающим из себя Аркадия Райкина. То была не зависть от повышенного внимания к другому, то было внутреннее неприятие чего-то неестественного. Сам я никогда своих детей не заставлял выступать перед кем бы то ни было, потому что знал точно — далеко не всем гостям интересны подобные чтения. Но все они вынужденно должны были восхищаться вундеркиндом и хлопать в ладоши. Фима читал. Он купался в неискреннем восторге взрослых. Так он переживал свою первую неверную славу.

В отличие от меня он был «круглым» отличником. А ещё он мне не давал играть с пистолетиками из его очень аккуратной коллекции в доме на улице Курчатова, где он жил с родителями. Он не забирал меня на велосипеде из детского сада, как это делал его сверстник и мой троюродный брат Марек. И не ехал со мной на конечную остановку трамвая, именуемую «Контролька», чтобы найти в закусочной деда Филиппа и получить трояк на мороженое. Он не играл в шахматы, будучи отличником, а я в пять лет мог, не прилагая особых усилий, обыгрывать всех своих друзей. Играя в футбол, он изображал из себя то Льва Яшина, то любимца симферопольцев Моню. А я до кровищи бился за суть игры. Я его не любил. Все это я ему рассказал, когда он уже жил в Москве, а я наезжал туда часто для встречи с ним. Для зарядки собственного творческого потенциала, для куражу в жизни. Он валялся от смеха на полу не в переносном смысле. Он ржал над самим собой своим густым гомерическим смехом от моего умелого рассказа о нем.

После окончания восьмого класса Фима уехал по семейным обстоятельствам в Ленинград к дяде. Этого я даже не заметил. О том, что он в Ленинграде, я узнал через два года после его отъезда, когда вся родня собралась у телевизоров, чтобы посмотреть на Фиму, который в одной из передач выступал как молодой ленинградский поэт. Похоже, охватившее тогда всех общее умиление было искренним. Но мою нелюбовь к нему даже эта вторая его слава не поколебала. Лет пять я о нем не вспоминал и не интересовался его судьбой. Краем уха слышал, что, окончив в Ленинграде техникум радиоэлектроники, мой дядя ушел в армию. И попал он служить в родной Крым.

Служил под Евпаторией в космическом центре. После дембеля устроился преподавателем в Симферопольское ТУ-1. Там сейчас находится министерство образования. Позже поступил в институт. По-прежнему жил на улице Курчатова. Вспомнил я о нём лишь тогда, когда за сутки до выпускного экзамена по русскому и литературе пришел к «черной» аптеке, чтобы узнать темы предстоящего сочинения на аттестат зрелости. Недолго думая, я побежал к нему. «Если ты у нас такой умный, да еще и поэт, то тебе и карты в руки, — рассуждал я, — напишешь мне сочинение, а я завтра твой умный труд перенесу на экзаменационные листы…» Так репетировал я на два хода вперед, уже хорошо к тому времени играющий в шахматы. Встретил он меня весело и радостно. Выслушав просьбу, спросил: «Люблю ли я стихи?» Я ответил честно — нет. А не любил я стихи ещё и по причине слащавости нашей школьной литераторши. Эти парни — Пушкин, Лермонтов, Маяковский были такими в ее устах сладенькими, а её придыхание во время чтения нам вслух вызывало у меня ассоциации, почему-то, с нафталином. Вроде и нужное дело делает этот самый нафталин, а вот запах его отталкивает.

Но, невзирая на мое честное «нет», Ефим начал мне объяснять, что одну из тем можно передать на основе стихов Маяковского. Его лекция длилась часа два. В конце он достал из книжного шкафа, на котором было написано, какие книги на дом не выдаются, ибо добыты тем же путем, пять томов Маяковского и передал мне. Кстати, эти пять томов и сейчас украшают мою библиотеку. Я понял, что писать за меня поэт не собирается. Потому, уходя, продолжал его не любить.

Назавтра сам написал сочинение, причем — на вольную тему. Но та с ним встреча оказалась прологом нашей любви и дружбы.

1971 г. прошлого века. Успешно провалив вступительные экзамены в вуз, я был направлен моей мамой к Ефиму в техническое училище, где он был классным руководителем набранной группы регулировщиков радиоаппаратуры. С этого момента и началось мое интеллектуальное, если так можно выразиться, воспитание. Уже совсем не тем слащавеньким отличником со стишками под елочкой, а мужчиной — ироничным, жестким и талантливым. Умным он был от рождения. Предупредив, что для всех я не являюсь его родственником, велел мне обращаться к нему на Вы, но только, когда кто-то есть. Мне, за те полгода, что он был классным руководителем, так и не удалось к этому привыкнуть. Потому я к нему не обращался вовсе. Первое, что он сделал, лично повел меня в парикмахерскую на Пушкинской. А носил я тогда длиннющие, почти до плеч волосы. И вовсе не от безумной любви к парням из Ливерпуля, то была красивая маскировка оттопыренных ушей на тощей голове с очками. Руководил Фима парикмахершей долго. На ее вопрос: «Может, хватит?» — у него был один ответ: «Нет!» Его творческий оскал, я чувствовал затылком, и моя нелюбовь к нему возрастала с каждым новым щелчком ножниц. Куда-то идти с ним после этого я отказался, ибо был деликатным подростком. В груди моей клубились потоки брани, они стремились громким хором наружу. И я бы не смог себя заткнуть. Это был его первый урок.

У нас с ним оставалось ещё целых шесть лет до его ухода навсегда. Тогда был сентябрь. И пророческие строки — «…осенний денек подрастет до судьбы», к сожалению, сбылись. Но тогда, осенью семьдесят первого, он был нашим преподавателем и моим тираном. Я до сих пор не могу понять, как ему удалось из нашей стаи подросших ершистых анархистов сделать управляемую группу. Как ему удавалось, входя в класс, добиваться тишины, причем такой, что мысли некоторых из нас уже казались шумом.

Первые пять минут урока — это была разминка. Можно было задавать самые гаденькие вопросы, получая неожиданные остроумные ответы. На нас оттачивал мастерство полемиста, звучность слова, приводя всех в восторг от нетрадиционного общения педагога и учащегося. В эти пять минут он был просто мужским наставником подрастающей стаи. Но эти пять минут пролетали. И его пальчик, скользящий по фамилиям в классном журнале, приводил в трепет самых отчаянных. Ведь нам еще тогда и стипендию платили в размере тридцати рубликов.

Однажды, по окончании занятий он попросил меня остаться. Он потащил меня в ресторан «Отдых», где тогда подавались очень вкусные чебуреки. Он что-то мне рассказывал, я что-то пил, хотя для меня тогда запах спиртного уже было много, он что-то читал. Потом появился какой-то режиссер. Все это имело продолжение на кухне уже другого ресторана. И мне в первую очередь прямо со сковороды отрезались куски мяса. Мои попытки уйти натыкались на его веские доводы. Скажешь, был на комсомольском собрании, а педагог у тебя я, а твоя мама — моя сестра. Я смутно помню весь этот творческий кошмар. Я совсем не помню ту женщину, у которой оказались около часу ночи, и пили чай с пирожками. Смутно помню себя, привезенного в три часа ночи, оставленного у дверей родительской квартиры. Зато ярко помню утро, когда отец заставил меня встать и идти на занятие. Я помню его пальчик в 8.05 скользящий по списку учащихся и своё спокойное состояние. Мол, сегодня все ваши законы хоть Ома, хоть Пифагора меня не касаются. Я помню своё изумление, когда в полной тишине услышал свою фамилию. Я помню свой непонимающий взгляд, направленный на Ефима, мол, сейчас он исправит свою ошибку. Но он, гладко выбритый, подтянутый, в костюмчике, без единого вчерашнего следа от «творчества» уже жестом приглашает меня к доске отвечать. В эту секунду мне очень хотелось на всю группу заорать, что так не честно! Что это гадко — таскать меня за собой до трех ночи, а затем требовать уже в восемь утра какие-то электротехнические умности. Но что-то меня остановило. И я произнес лишь, что к уроку не готов. Сейчас он исправит положение и вернет всю ситуацию в нормальное русло, думал я. «Почему вы не готовы?» — заостряя ситуацию, продолжал он свою непонятную линию. И я вдруг перед своими сокурсниками начинаю нести полную чушь. Мол, вчера из Москвы ко мне приехал друг, и я не успел подготовиться. Он еще, видимо, по Станиславскому, уточнил номер поезда и выдал ответ, ставший одним из моих «лозунгов» жизни. «Вы знаете,— не спеша, начал он, — ко мне вчера тоже приехал друг. И тоже из Москвы, и на том же самом поезде. Но в отличие от вас я сегодня готов, а вы нет. Запомните на всю жизнь, что бы ни происходило вечером, утром вы всегда должны быть готовы! Садитесь «два»!» Я несправедливо был обижен. И вечером того же дня на дне рождения его отца с Ефимом не разговаривал. А он был весел и рассказывал нашей родне всевозможные истории о писателях и артистах, с которыми он познакомился за те пять лет, на которые я потерял его из виду. Читал стихи и это был уже не тот мальчик с репертуаром великого артиста, это был человек, осознавший «прелести» жизни и все неудобства от этих прелестей. Это был уже человек, знающий, чего хочет. Человек — ещё не понятый другими.

Ему, глотнувшему ленинградского воздуха свободы, родной город стал тесен.

 

…Удачам счета не ведем

Обид на пальцах не считаем

Друзей врагам предпочитаем

Но спуску не даем

Врагам…

 

Под непонимающие комментарии родни он оставляет институт, работу и уезжает в Москву. Чуть позже, он напишет:

 

Ах, как мы браво уезжали

Врагов торжественно прощали

Писали милых адреса

А поезд уходил куда попало

Не разобрав начало от конца

И женщина, которая ждала

Об этом даже думать перестала…

 

Январь семьдесят второго года. Я еду в Москву к своей сестре. Родители Ефима нагрузили меня какой-то передачкой для него. Её он должен был у меня забрать на вокзале. Курский вокзал. В остановившийся только что вагон врывается некто с прической до плеч, в кожаночке своего папы, времен войны (кстати, чуть позже я в ней читал его стихи в ЦДЛе), хватает мой чемодан и приказывает быстро идти за ним, т. к. времени у нас, оказывается, мало. Не у него, а у нас. Сопротивляться было бесполезно. Мы приехали в какой-то клуб, где он вел занятия, в им же образованной театральной студии, состоящих из молодых ребят. К этому времени он учился в Ленинградском институте культуры на режиссерском факультете и работал инженером на какой-то стройке, получая за это зарплату и, главное, ведомственную квартиру.

Он так и не воспользовался рекомендательным письмом к Андрею Вознесенскому, данным ему крымским поэтом Борисом Серманом, на Парнас он попёр сам. Со своими уверенностью и талантом Ефим не заглядывал в рот маститым. Он творил сам, азартно и весело, зажигаясь и зажигая других все новыми творческими идеями.

Сестре я позвонил только через три дня. Был наказан, но прощен быстро. К ней я так и не попал. На моих глазах происходило извержение вулкана, эмоций, страстей, мук творчества. Я услышал за эти десять дней такое количество стихов, пока еще не признанных молодых и, конечно же, гениев. Я услышал споры столичных людей о искусстве и нашей жизни, я увидел огромное количество выставок молодых и не очень художников. Он открывал для меня новый мир. Он притащил меня на семинар молодых поэтов, где председателем был Давид Самойлов, с кличкой Наташа, за умение давать точные, по возможности бесконфликтные рецензии. На том семинаре он сказал Ефиму: «Я не говорю вам «да», т. к. не понимаю ваших стихов, я не говорю вам «нет», боясь убить нового Пастернака». Это была Москва. Это был уже новый для меня Ефим. И у нас оставалось еще целых четыре с половиной года.

А по стране вовсю исполнялась песня Ефима Зубкова «Корабли детства».

 

…Корабли детства

Уходят в детство

Дайте наглядеться

Как они гудят…

 

Симферополь,

июль 2010

Стихи Ефима Зубкова

Леонид Гольдберг. О том, как я его любил

Феликс Ветров. Так умирают поэты

Наталья Грудинина. Рецензия на сборник Е.Зубкова «Шаги на рассвете»

Видео с лучшие стратегии ставок на спорт brain-bet.ru.

Для отправки произведений, вопросов и предложений щелкните по конверту:
Перед отправкой произведений ознакомьтесь с Правилами Клуба!

СПАСИБО!

 


Использование материалов сайта возможно только с согласия автора и с указанием источника:
ИнтерЛит. Международный литературный клуб. http://www.interlit2001.com