ИнтерЛит в мире.

ИнтерЛит в Европе


Электронные книги «ИнтерЛита»

Дом Берлиных — литературно-музыкальный салон

Республиканский научно-практический центр «Кардиология»

OZ.by — не только книжный магазин

Илья ТЮРИН (1980 — 1999)


Об авторе. Фонд памяти Ильи Тюрина. Содержание раздела

РУССКАЯ ДИССИДЕНТСКАЯ ПОЭЗИЯ XIX – XX ВЕКОВ

Окончание. Начало здесь.

...............................................

Посмотрим все тот же отзыв Павленко: «Есть хорошие строки в «Стихах о Сталине», стихотворении, проникнутом большим чувством, что выделяет его из остальных. В целом же это стихотворение хуже своих отдельных строф. В нем много косноязычия, что неуместно в теме о Сталине».

Как трезво он это почуял — насчет «большого чувства» и «стихотворения в целом»! Вопрос в том, что это было за чувство и почему именно стихотворение в общем виде не удалось. Я уверен, что Осип Мандельштам добился небывалой и убийственной для себя интонации: каждый видит в его «Оде» как раз то, что хочет в ней видеть — каждое слово из нее можно абсолютно в равной степени воспринимать и как похвалу и как уничтожение! Добавлю здесь, что рецензия Павленко практически являлась доносом и была приложена к письменной просьбе I секретаря Союза писателей Ставского об аресте Мандельштама — в качестве аргумента. Павленко просто-напросто обладал более тонким чутьем, чем кто-либо.

На допросе в 1938 году Мандельштама вынудили записать еще одно его стихотворение о Сталине. Диссидентская поэзия традиции XIX века существовала, конечно, также и в XX. Действительная необыкновенность стихотворного инакомыслия 30-х подтверждается тем, что традиционные диссидентские опыты, скажем, Ахматовой и Мандельштама — не лучшие стихи у них. Но даже при этом избыток подразумеваемого, неизреченного поднимает их на страшную высоту — по крайней мере, в момент прочтения. Эпоха, за счет того, что губила их самих, добавляла лишнего смысла их стихам.

 

Осип Мандельштам:

 

Мы живем, под собою не чуя страны,

Наши речи за десять шагов не слышны,

А где хватит на полразговорца,

Там припомнят кремлевского горца.

 

Его толстые пальцы, как черви, жирны,

И слова, как пудовые гири, верны,

Тараканьи смеются глазища

И сияют его голенища.

 

А вокруг него сброд тонкошеих вождей,

Он играет услугами полулюдей.

Кто свистит, кто мяучит, кто хнычет,

Он один лишь бабачит и тычет.

 

Как подкову, дарит за указом указ —

Кому в пах, кому в лоб, кому в бровь, кому в глаз.

Что ни казнь у него — то малина

И широкая грудь осетина.

1933

 

Анна Ахматова:

 

Семнадцать месяцев кричу,

Зову тебя домой,

Кидалась в ноги палачу,

Ты сын и ужас мой.

 

Все перепуталось навек,

И мне не разобрать

Теперь, кто зверь, кто человек,

И долго ль казни ждать.

И только пышные цветы,

 

И звон кадильный, и следы

Куда-то в никуда.

И прямо мне в глаза глядит

И скорой гибелью грозит

Огромная звезда.

1939

 

Сталин сделал явным то, о чем я только подозревал, говоря о XIX веке: каждые подлинные стихи — инакомыслие, всякий поэт — диссидент («Все поэты — жиды», слова Марины Цветаевой; смысл — именно этот). Мы приучились оценивать стихотворение, соотносясь с годом под его последней строкой, мысленно проставляя знак равенства между текстом и тем, что он мог бы принести своему автору. Кроме того, мы привыкли прислушиваться, выделять самое незначительное — это традиция шифрования повторяется в нас. Как понимать, например, Заболоцкого?

 

...Спой мне, тетя Мариули,

Песню легкую, как сон!

Все животные заснули,

Месяц в небо унесен.

 

Безобразный, конопатый,

Словно толстый херувим,

Дремлет дядя Волохатый

Перед домиком твоим.

 

Все спокойно. Вечер с нами!

Лишь на улице глухой

Слышу: бьется под ногами

Заглушенный голос мой.

1930

 

Прочитывая стихотворение, мы не знаем точно, что в этом видеть и какую судьбу чувствовать за этим — век полон подлейшими парадоксами. Мандельштам погиб, получив «детский срок» в пять лет — в то время как декабристы возвращались после тридцатилетней каторги. Но, опять-таки, условия николаевской каторги переместились в вольную жизнь 30-х, а что было за ее пределами — знает один Бог. Протест стал настолько равнозначен личности, настолько с нею слился, что уже почти не требовал выражения. Диссидентская поэзия времени Сталина, за исключением того, что я назвал, — в большой степени немая, непроизнесенная, или ее разновидность — существовавшая в лагерях поэзия, составленная более из наших предположений, чем из текстов. Иными словами, нет в полной мере того, что мы могли бы с определенностью обозначить как «диссидентская поэзия двадцатых — пятидесятых годов», то есть нет материала для той антологии, по которой мы знаем инакомыслие XIX-го. Другое дело, что это мнимое пустое место дало поэтам, застигнутым эпохой Сталина, неповторимое в русской литературе качество — святых.

После 1953 в Россию постепенно возвратились относительное благополучие и, как непременный спутник, диссидентство в его традиционной версии. Тогда же в инакомыслие вернулось и то, что я описал для XIX столетия: профессионализм авторов, специализация на несогласии и их последствия, хотя и в видоизмененных формах. Если представлять это время в виде течения, то оно, безусловно, было отдалением от Сталина: даже в 60-е ориентир оставался тот же. Родившиеся на границе веков и вышедшие из 50-х стариками составили в столицах весьма огражденное и трагическое общество, в дела которого не вмешивались, так как было ясно, что это оставшиеся в живых. Думаю, что все же настали дни успокоения, даже забвения о власти; во всяком случае, напряжение сменило адресата: ждали атомный удар.

По-настоящему новые времена для инакомыслия наступили с потерей старых гениев. В 1960 году умер Борис Пастернак, а в 1966 — Анна Ахматова. К моменту своей смерти Пастернак, живший в Москве и Переделкине, успел выделить и ввести в литературную среду Вознесенского, а обитавшая в Ленинграде и Комарове Ахматова причислила к своему кругу дружеский квартет, названный ею «волшебный хор»: Евгений Рейн, Дмитрий Бобышев, Анатолий Найман и Иосиф Бродский. Все это имело убийственный символический смысл. Московская партия, географически более близкая к власти и, несомненно, более профессиональная (трое окончили Литературный институт) — Вознесенский, Евтушенко, Рождественский и Ахмадулина (поэтически, правда, находившаяся несколько поодаль) умеренно использовала диссидентские ноты как часть механизма собственной популярности и, конечно же, при том печаталась. Вот как это примерно выглядело, как читалось с эстрады:

 

Какие стройки, спутники в стране!

Но потеряли мы в пути неровном

И двадцать миллионов на войне,

И миллионы — на войне с народом.

 

Забыть об этом, память отрубив?

Но где топор, что память враз отрубит?

Никто, как русские, так не спасал других,

Никто, как русские, так сам себя не губит.

 

(Но сейчас же)

 

Что сволочей хватает, не беда.

Нет Ленина — вот это очень тяжко.

1965, Евтушенко

 

Это было единственным, что не поддавалось изменению у всего сообщества и, в большой степени погубив необычайное дарование Андрея Вознесенского, сохранилось в русском инакомыслии явлением позора. Из Ленинграда же, кроме всего прочего, исходила традиция соответственного отношения к Москве. Вот строфы из послания Бродского Александру Кушнеру, появившегося по поводу дня рождения последнего.

 

Итак, приступим. Впрочем, речь

Такая вещь, которой, Саша,

Когда б не эта бедность наша,

Мы предпочли бы пренебречь.

 

Мы предпочли бы поднести

Перо Монтеня, скальпель Вовси,

Скальп Вознесенского, а вовсе

Не оду, Господи прости.

1970

 

За вычетом того, что это была вполне оправданная брезгливость одной секты к другой (позже, как мы знаем, Бродский возвратил свой титул американского академика при известии о том, что такой же титул получил Евтушенко), это было еще и одно из лиц поэтического диссидентства 60-х. В стихах ленинградцев оно ни единого раза себя не явило в слове — это шло из 30-х, от Ахматовой, — но эти стихи все тем же магическим образом продолжали не печататься, и даже напротив: в 1964 Бродский в теплушке отправился в ссылку, на полевые работы. Бесспорно, эта акция стала провалом власти. Даже если бы из деревни Норенской на адрес Ахматовой регулярно не присылались новые сочинения, эта деревня стала бы элегантной Москвой русского диссидентства. Но стихи (в них, кстати, ни слова ни о какой тирании) шли по почте, под полой разносилась запись суда, а самый суд был упомянут Солженицыным в седьмой части «Архипелага ГУЛАГ». Впоследствии эта высылка обеспечит Бродскому мгновенную встречу с Исайей Берлиным, британским литературным фетишем, знакомцем Ахматовой, сразу же по прибытии на Запад и не в последнюю очередь она же — Нобелевскую премию. Игнорируемая им власть будто рассчитывалась за то, что в иное время, несомненно, убила бы его.

 

«Адам Михник: Эта власть никогда не была для тебя проблемой. Тебя это не интересовало.

Иосиф Бродский: Святая правда. Но именно это является, может быть, самым большим вызовом, брошенным властям».

 

Это отрывок из того же интервью, что и поставленный в эпиграф. Очевидно, что такова позиция (или поза?) элиты несогласия, то есть такой элиты, которая имеет достаточные силы и достаточно благополучна для того, чтобы хранить отношения с империей внутри себя — или вовсе не заводить их. Последним из подобных небесных людей в России оставался Высоцкий. Мне все более кажется, что победа власти в том и заключается, чтобы вырвать у частного пера проклятие: десятое дело, что за этим последует. Большую часть диссидентской поэзии позднего ХХ века заняли как раз побежденные, заслуживающие нашего милосердия и нуждающиеся в нем существенно сильнее, чем гиганты, живущие безотносительно к ним. Я помещаю здесь стихотворение Инны Лиснянской — разумеется, слабое, но иллюстрирующее слишком многочисленное и слишком печальное, чтобы закончить им было в духе реализма:

 

Я вряд ли смогу находиться в системе

Какой бы то ни было,

Я вряд ли смогу расчленить мое время

На убыло-прибыло.

Несчастная память — и та же разъята

На правду и вымысел,

И помню я больше, чем знала когда-то,

Когда меня выбросил

Ковчег в тот хаос, где Христос и Лубянка,

И дань суеверию,

Где грубо кусок вымогает цыганка,

А быдло — империю,

Где небо так ясно и так сумасбродно,

Где так я зависима

От каждой пичужки, живущей свободно,

Как было замыслено.

1970

 

IIl

 

Диссидентские эпохи XIX и ХХ веков весьма трудно сопоставлять. Дело даже не столько в том, что вторая противостояла тому, о чем мечтала первая: это не самое важное. На протяжении анализа любого письменного инакомыслия мы неизбежно сталкиваемся с тем, что исследуем, оказывается, не чувство и даже не позицию, а только некоторое намерение или осторожное пожелание (и в самых радикальных стихах!), которым практическое исполнение страшно, как смерть, потому что после исполнения пожелание не существует. Так что, не имея в себе никакого последовательного ряда событий, диссидентство становится хаотичным, и, анализируя, мы неотвратимо скатываемся в бездны стилевых особенностей, либо в хронологию и историю того или иного литературного движения. И в том случае, если мы сравниваем стихотворное инакомыслие XIX и ХХ столетий, — мы практически сравниваем две поэзии (более или менее удавшиеся), два стиля, два ряда фамилий: камня на камне не остается от политического наполнения текстов (явного или тайного), то есть того, ради чего, по идее, и существует письменный протест. Возможно, это погрешности дурного анализа, побочные эффекты. Но скорее всего это закономерность, это знак того, как поэзия расправляется (во времени) с тем, что ей кажется откровенно лишним. О следующем «злободневном» мадригале:

 

Большой сумбур российских дел

Толстой исправить захотел.

В помощники правленья своего

Он взял Заику, Плеве, Дурново.

Что ж? И при нем Россия не толстеет,

А заикается, плюется и дурнеет, —

 

мы ничего не желаем знать, кроме того, что это весьма плохие стихи. В первой главе я получил такую забавную формулу: хорошая поэзия и хорошая революция вряд ли совместимы. Почему это так? Почему мы определяем революцию как силу разрушения, а поэзию — как силу созидания? Потому, что стихотворение в своем идеале однозначно, совершенно неповторимо и таким образом не может вызвать к себе протеста, а революции живут и поддерживают друг друга тем, что после одной неизбежна другая, которая сменит строй, установленный первой, а за нею — третья. В конечном счете, вот мое положение: поэзия есть один человек и он самодостаточен; революция есть общность людей и для подавления противоречий в себе она требует частных смертей, смертей поэзии.

В диссиденте-стихотворце (я говорю, конечно, о специалисте, который не мыслит себя без протеста) сочетаются две страсти: одна из них тяготеет к поэзии, а вторая — к революции. При том, что революция в таком сочетании — как агрессивное начало — превалирует, подобный человек, мне кажется, просто не существует для поэзии, а стихи в этом случае — только жертва агрессии, орудие, захваченное у противника. По этой причине (а не по причине собственной неряшливости) я описал здесь, может быть, то, что не имеет прямого отношения к ортодоксально-диссидентским стихам, или коснулся такой ортодоксии слишком вскользь. Вот моя попытка оправдать у себя то, что способно показаться грубостью или невниманием к факту.

1997

Статьи и эссе на сайте
Русский характер

О «Сущности христианства» Людвига Фейербаха

Не фотограф (Реалист ли Достоевский?). О премиях. Русский модерн

Русская диссидентская поэзия ХlХ—ХХ веков

Кто назначает звезду? (Поп-музыка последнего десятилетия)

Видеопиратству — бой. По дешевой цене.

Механика гуманитарной мысли. Комментарий Марины Кудимовой

Заводной кукловод. Их дело правое. Кто победит?

О роли большинства в обществе. О стиле. Письмо А.И.Солженицыну. «Преступление и наказание» минус преступление

«На дне» (Своеобразие драматургии Максима Горького). Как сделана «Шинель» Эйхенбаума

В e-книге «Илья Тюрин»:
Художественный мир Тютчева — Не фотограф (Реалист ли Достоевский?) — О премиях — Русский модерн —
Молчание Тютчева и молчание Мандельштама — Русская диссидентская поэзия ХlХ—ХХ веков — Исповедь —
О «Сущности христианства» Людвига Фейербаха — Заводной кукловод — Шествие —
Механика гуманитарной мысли. Комментарий Марины Кудимовой — Кто назначает звезду? (Поп-музыка последнего десятилетия) — Видеопиратству — бой. По дешевой цене —   Русский характер — Их дело правое. Кто победит?

Дом Ильи ТюринаИлья-премия, Конкурсы эссеСтихи Ильи Тюрина«Русский характер» и др, эссеИз записных книжек «Шекспир». Сцены. На рус. и англ. языках.

Илья Тюрин. Стихи, статьи, эссе, «Из записных книжек» и др. Е-книга  в формате PDF. Объем zip-архива 870 Кб.

Загрузить!

Всего загрузок:

Для отправки произведений, вопросов и предложений щелкните по конверту:
Перед отправкой произведений ознакомьтесь с Правилами Клуба!

СПАСИБО!

 


Использование материалов сайта возможно только с согласия автора и с указанием источника:
ИнтерЛит. Международный литературный клуб. http://www.interlit2001.com