ДЕЛО РЫЖИХ 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 ................................................. Большое влияние на облик западнобелорусской провинции оказывал навязываемый Польшей католицизм, в частности, детская сердечная непосредственность в архитектурном почерке, милая наивная стилистика решений в украшении жилищ и улиц. Это трудно описать, трудно даже почувствовать, ибо на полотне акварель, а не масло. И необходимо достаточно обтереться в Синеокой, чтобы не только принять, впустив в себя, тамошний жидкий «компот», но и проникнуться, суметь найти в нем даже некую духовную опору. Ага, в этой самой акварели. Прищепкин обошел весь центр поселка Воронова — вершину холма. Славно-то как, тут бы навеки и остался: красота слабости, прелестный румянец чахотки, матка боска в слезах! Однако главная улица называлась, естественно, Советской. Монументально истуканилось бывшее здание райкома, зиял облезлостью убогий памятник «погибшим воинам и партизанам», который власть поставила скорее для запугивания оставшихся в живых, чем для почтения памяти погибших. «Колоколом будил мысль» стенд с пожелтевшим, наверно, прошлогодним номером местной газетенки «Ленинское знамя»… Ладно, полюбовался — и будет, куда до нужной вёски ехать-то? Прищепкин повыспрашивал местных мужиков и вернулся в салон «восьмерки». Радичи оказались недалече, километрах в десяти. В деревне родственниками Кшиштофа Фелициановича числила себя половина аборигенов. Конечно, ведь, пробившись в большие начальники, он «сделал» Минск. Точно так же, кстати, половина земляков Иосифа Виссарионовича склонна считать себя его родственниками: ерунда, что людоед, зато как высоко взлетел! Прищепкин не доверился битью в грудь встреченных им на околице деревенских обывателей, а вытянул от одного из них сведеньия о существовании подлинной, «документальной» двоюродной сестры председателя Люции Адамовны Акулич: вдове, семидесятисемилетней пенсионерке, матери пятерых детей. Бабулька, к вящей радости детектива, оказалась еще не только дееспособной, но также бодрой, с ясным умом и цепкой памятью, полной сил и энергии. Наверно, не в последнюю очередь это объяснялось тем, что со зрением у нее были нелады и последние двадцать лет она оказалась вынужденной прекратить бдения у ящика, зато не пропустила ни одной службы в костеле, не запустила сад с огородом да продолжала держать свинок. На вопрос, зачем ей все это нужно, ведь дети не забывают: навещают, деньжат подкидывают, баба Люца неизменно отвечала: да халера ведае. Действительно, это трудно поддавалось логике, не вмещалось в материалистические рамки видения мира. Люция Адамовна близко знала родителей покойного председателя. Будучи школьником, Кшиштоф постоянно прибегал к ним во двор играть с ее младшими братьями. Его мать была пришлой, местечковой, дочерью музыканта, на редкость красивой и стройной. Поэтому отличалась от прочих деревенских категоричным нежеланием возиться в навозе и тонкостью обращения. Фелициан хоть и любил Ганну, однако ж сильно с нею намучился. Ведь иначе, кроме как хозяйством, «при польском часе» было не прожить. Это ведь только при Советах появилась в деревне куча интеллигентских вакансий вроде библиотекаря, завклубом, «руководителя ансамбля народных инструментов». Что же касается отца Кшиштофа, то и он не совсем вписывался в здешние пейзажи. Опять-таки тонкостью чувств и повышенной нервностью, вредной для обращения со скотом и лишней — с земелькой. Эти свыше данные качества в сельской жизни использовались им только в одном проявлении: умел Феля валуны дробить — любого — хоть с хлев — размера. Он находил в нем «пупок» — место, в котором камень как бы сходился в одну точку, разогревал огнем и затем раскалывал на множество частей одним ударом кувалды. Дабы лицезреть этот самый удар, сходилась вся деревня. Ганна с неделю потом ходила по веске именинницей. Три года успели они пожить семьей до войны, но детей у них не было. Когда началась война, — а для западных белорусов это произошло первого сентября 1939 года, — Фелю на второй день вместе с остальными мужиками мобилизовали в польскую армию, а семнадцатого в Вороново вошла армия Красная. Как складывался его «боевой путь», с кем и где воевал Феля, осталось тайной за семью печатями. По Фелиному уверению, после разгрома польской армии он бежал в родные леса и прибился к партизанам. Вместе с ним какое-то время якобы побыла там и Ганна. Забеременев, она вернулась в деревню. В июле сорок четвертого этот отряд окружили немцы и полностью уничтожили. В живых осталось всего три человека, в их числе и Феля. Они решили пробираться через линию фронта. До объятий СМЕРШа, однако, добрался один Фелициан, остальные погибли на минном поле. Как ему удалось отбрехаться и со СМЕРШем расплеваться, одному Богу известно. Ведь у СМЕРШа были все основания выразить Фелициану полное недоверие: ни одного свидетеля своих боевых деяний в составе партизанского отряда Сбруевич не мог представить ни сразу, ни потом: в ответ на расспросы односельчан только молча кивал на сына. После войны семейная жизнь четы Сбруевичей не заладилась. Фелициан начал прикладываться к бутылке и поднимать на Ганну руку. А однажды, будучи в сильном подпитии, взял да и повесился. По общему мнению односельчан, главной причиной разлада стало то, что Кшиштофа Ганна понесла-таки не от Фелициана. Ну, ни одной же общей черточки! Упомянуть хотя бы то, что Феля был смуглым, похожим на цыгана брюнетом, а Кшиштоф — снежнокожим и ярко-рыжим. Таких шевелюр, кстати, вообще в деревне ни у кого больше не было. Может, некий «рыжик» воевал в одном с Фелицианом отряде? Но довольно сомнительно, чтобы Ганна могла крутить любовь с ним фактически на глазах мужа. В общем, история темная. А ребенком Кшиштоф рос замечательным: добрым, послушным, уважительным к старшим и способным к школьным наукам. Словом, был для матери радостью. Ганна мечтала, чтобы тот стал врачом, но Кшиштоф почему-то выбрал пединститут. Когда закончил, распределился в Волковыский район и женился, попробовал было забрать мать к себе. Но Ганне невестка чем-то не угодила, и она вскоре вернулась в Радичи уже навсегда. Ничего, нормально жизнь дожила: сын не забывал, дом был у нее справный, хозяйством себя не насиловала. Умерла внезапно — сердце. Впрочем, надо же от чего-то умирать. На своей малой родине после смерти матери в восемьдесят втором году Кшиштоф Фелицианович бывал только на Радуницу. Обычно заходил и к Люции Адамовне, и к двоюродному дядьке, который живет в другом конце села. Несмотря на свое высокое положение, не зазнавался, так и остался уважительным. Прищепкин не преминул заглянуть и к дядьке, Федору Николаевичу Кузьменку. Однако ничего нового для себя уже не узнал. Как абсолютное большинство Федоров, тот постиг все тонкости и премудрости своей профессии, в данном случае механика: например, мог бы запросто переделать в трактор стиральную машинку, но был слишком беззащитен перед зеленым змием и по этой причине в интеллекте изрядно к старости сдал. К ночи Георгий Иванович был уже дома, на милой Бейкер-Коллекторная-стрит и в нетерпении названивал Шведу. Сашок задерживался, и его «свежеиспеченная» жена начинала волноваться. С точки зрения приезжего, тяжел, угрюм и, честно говоря, безобразен Витебск при любой погоде. Поначалу город сей обнаруживает только способность угнетать. Это, наверно, объясняется неким изначально заложенным в него хаосом и туберкулезностью природы, вполне северного уже, лишайного характера, которая тускло зеленеет в расщелинах хрущоб. Однако при дальнейшем изучении обнаруживается у разлезлого Витебска и некий чудесный выход из него прямо на небо. Словно в каком-нибудь ухоженном итальянском храме. Эту гравитационную (?) воронку возможно порождала мощно разводящая город на две части полноводная, сильная, самодостаточная Северная Двина. По крайней мере, именно на мосту, в центре города, Швед внезапно эту воронку и ощутил. У головы, сердца, Бог знает точно где, но что провихрилась и унеслась она дальше — ощущение было достаточно определенное. А то ведь второй час уже Сашок только плевался: какая все же параша ваш этот самый Витебск! И сразу там, на мосту — с видом на старый парк, — вспомнилась ему картина витеблянина Шагала, на которой два отрешенных человечка, Он и Она, с блаженными мордами парят над этим убожеством. Оказывается, попали в эту самую воронку. Шагал в ней пасся… Этот витебский художник, что называется, сделал Париж, а затем и весь остальной мир. Даже включая неприступный из-за своей кондовости Витебск. Так-то. А еще в этом городе был опробован первый в Российской империи трамвай. На этом можно было описание Витебска и ограничить — бочка меда, доброе ведро дегтя, тем не менее предельно допустимые пропорции соблюдены, — но уж совсем не понравились Шведу местные прелестницы. По его мнению, «дыхание близкого Севера и плохая, выпитая их отцами водка витеблянок обесцветили, минчанкам они и в подметки не годились». Оставим этот изыск на его совести. Швед любил женщин, и женщины в ответ любили Шведа. Можно даже сказать, что любовь, вернее, «любови» исковеркали ему жизнь. Поэтому судить женщин он имел моральное-аморальное право. Однако помимо всего прочего Витебск был еще и довольно большим городом, поэтому найти следы детского пребывания в нем господина Блинкова оказалось не так просто. Хотя бы по той причине, что родители его давно умерли, а второстепенные родственные связи сначала по-городскому распались, а потом и забылись. Не стань Блинков звездой, эти связи бы уже навсегда предались забвению. В конце концов, мы все родственники — через Адама. Блинковых в городе было еще две семьи, но к самому великому танцору всех времен и народов отношения не имели. Барак, в котором он родился, снесли еще тридцать лет назад; исчезла и улица, на которой тот стоял. Сохранилось только здание школы, в которой Блинков когда-то учился, но она перепрофилировалась в музыкальную. У входа в школу не висело пока мемориальной доски, и Сашок понадеялся, что ее туда не прибамбасят. Поиск сдвинулся с мертвой точки в архиве облоно, в котором Шведу удалось обнаружить список выпускников бывшей 19-й средней школы 1960 года, 10 «б» класса. Более половины из них проживали в Витебске и в данное время. Отставной капитан первого ранга Евгений Петрович Щебетной считался его наиболее близким другом с пятого по восьмой класс. Затем их пути разошлись, Женя начал усиленно заниматься спортом и готовиться к поступлению в училище подводного плаванья, а Гена связался со стилягами и зациклился на джазе. «А ведь среди джазменов только Элла Фитцджеральд проявила себя явным другом Советского Союза», — заметил бывший офицер. Таким образом, Блинков стал одним из витебских битников — в городе на Северной Двине тех насчитывалось вряд ли более десятка. Гена отрастил чуб, носил длинный свободный пиджак и очень узкие короткие брючки, чтобы надевать которые приходилось каждый раз обильно намыливать ноги. А еще ребята сами шили себе какие-то невообразимые галстуки. Комсомольцы, да и простой рабочий люд (в пьяном, понятно, виде) битников учили. Иногда кулаками. Ведь если, скажем, в Москве диссидентов не любили сверху и по казенной необходимости, то в Витебске — изнутри и довольно активно. У ребят сложилась репутация американских шпионов. Им прямо в глаза это говорили. В конце концов из города их таки выжили. Больше Блинкова в Витебске не видели ни разу, он даже не заезжал сюда со своими шоу. Витебск и Блинков друг друга явно не любили. По всей вероятности, в городе существовал еще и выход прямо в пекло. Опалившись там и поднабравшись низменных красот, Блинков, этот Шагал в минусе, бежал из Витебска. Чтобы никто его не раскусил, не указал на источник вдохновения пальцем. А так Блинков был вполне нормальным парнем: не жадным, общительным. Умел за себя постоять. Любил ли деньги? Да какие тогда были деньги: люби их не люби — все равно даже номенклатура тогда дырявые носки не выбрасывала, а штопала. Родители у Блинкова самые обыкновенные и очень простые. Отец, Кондрат Степанович, вечно больной был. Лежал в своей комнатушке и на глаза не показывался. А мать, Татьяна Леонидовна, отличалась редкостным хлебосольством, не накормив, из квартиры Генкиных друзей-приятелей не выпускала. Что еще рассказать о Блинковых?.. Вроде и нечего. Они очень дружили со своими соседями по бараку, — вот бы кого разыскать. Прямо как одна семья жили: то есть не только с общими праздниками, но и бытом. Маринич была их фамилия: тетя Катя и дядя Ваня. И Шведу удалось найти дядю Ваню, — супруга у него давно умерла. Личная жизнь Блинковых была тому известна не хуже собственной. Нормально, сказал он, жили Блинковы. В ладу. Хоть и детей у них общих не было. По вине Кондрата. Он ведь инвалид, пенсию еще до войны получал. На рыбалке провалился под лед, в результате очень плохо у него все до пояса работать стало. Чуть ноги таскал. В армию не мобилизовали, так в Витебске всю войну и проваландался. На толкучке махрой торговал, портняжничал. Как-то выжили. А забеременела Татьяна Леонидовна как раз в тот период, когда в Витебске ее не было. Попала под какую-то облаву. Вышла из дому в середине августа сорок первого, а вернулась в декабре сорок второго. То ли на работах в Германии была, то ли в каком-то лагере, то ли еще где. Не рассказывала. Кто отцом Генкиным стал, наверно, и Кондрат не узнал. Татьяна Леонидовна об этом и под пытками не призналась: такой вот у нее пунктик имелся. Как ни удивительно, но рождение Генки семью Блинковых только сплотило. Записали как родного, и отношения между Кондратом и Генкой всегда казались такими, словно были они кровниками. 5 июля, Чолпоната, Республика Кыргызстан. Чолпоната в переводе с киргизского «отец звезды». Почему так назвали город, никто не знал. В первую очередь, наверно, потому, что звучит красиво. Хотя, возможно, и по причине того, что находится Чолпоната на высоте две с лишним тысячи метров над уровнем моря, то есть до звезд вроде можно и рукой достать. Как бы не так. На Востоке не очень дружны с математикой, слишком любят преувеличивать и облекать в яркую шелуху. У восточных людей так головы устроены, хотя и сами от этого страдают, живут очень трудно, но по-другому все равно не могут. Впрочем, они ведь и не знают, что не все у них гладко. Им никто об этом не говорит. И не скажет. На Востоке не принято называть вещи своими именами. (А где принято? Найти бы на карте место такое). Славный град Чолпоната растянулся вдоль берега Иссык-Куля. Это уникальное и в масштабах планеты озеро банально называют «жемчужиной Кыргызстана». А ведь по объему озеро — море, которое по чистоте не уступает Байкалу, по целебным качествам воды — «Нарзану». Получается: целое море «Нарзана». Опускайте голову в воду и бесплатно дуйте сколько угодно, хоть до момента полного выздоровления. Или, разливая по бутылкам, торгуйте ею по всему миру. В принципе, Иссык-Кульскую область можно превратить в планетарную здравницу, альпинистский рай и туристскую Мекку. Она того заслуживает, имеет соответствующие природно-климатические условия и кое-что даже лишнее: эта высокогорная котловина — идеальное место для произрастания индийской конопли в естественных условиях, там ее больше, чем пырея и одуванчиков. Коноплю аборигены «жемчужины» курят и называют анашой. Считают, что она совершенно безвредна. Ведь ужас-то наркотический, по их понятиям, от гашиша и марихуаны. Спорить же с ними, что и гашиш, и марихуана, и анаша — одного поля ягодки, одной яблони яблочки, только названия разные, совершенно бессмысленно. Неплохо в тех краях обстоит дело и с героином. Опиумный мак также растет на тамошних почвах самым естественным образом. Кроме того, в советское время мак выращивали во многих местных колхозах. Черный, тягучий, похожий на каучук сырец-опий давали колхозникам на трудодни так же буднично, как в России — зерно и сено. Не мудрствуя, колхозники настаивали на нем водичку и употребляли для лечения всех болячек, однако лучше всего настоечка помогала при желудочных коликах и бессоннице. Благодаря этим качествам весьма благотворно влияла она на характер строптивых младенцев — становились шелковыми, хоть бери их и к ранкам прикладывай. Продвинутая молодежь варила из опия ханку. Это и есть героин, местное его название. Но при Советах и об этом никто не знал. Как и в случае с анашой, аборигены думали, будто ханка и не наркотик вовсе, а просто некое баловство. А героином, наркотиком настоящим, колются, мол, только на Западе. Или в Америке: там народ испорченный. А вот на Иссык-Куле люди в целом хорошие живут. К тому же казаков много. Им еще царь Николай Второй тут земли выделил. Так что казаки считали этот край родным. Чернобровые кыргызстанские казаки свято хранили обычаи своей исторической — донской — родины, то есть жили весьма безалаберно, пили так много водки, что ханка казаков действительно не пробирала, не читали Шолохова, парились в баньках и больше всего на свете ценили мужскую дружбу, за которую чернобровые казачки их и проклинали. Многие из них сохранили также тотемные казацкие штаны с лампасами и фуражки, передаваемые из поколения в поколение. Вместе с тем кыргызстанское казачество охотно воспринимало и высшие достижения культуры местной. В частности, кухню: в первую очередь лагман, самсу и манты. Если бы не борщи и собственный выпекаемый хлеб, можно было бы даже сказать, что кыргызстанское казачество переключилось на нее полностью. Предательство? Ну, зачем так однобоко? Перечисленные блюда действительно великолепны и победоносно утвердились уже по всему СНГ, готовятся к осаде Владивостока, Калининграда и Минска. А ведь еще несколько лет назад если бы кто-нибудь сказал, что самса будет продаваться у Большого театра… Сергей Суриков как раз и был кыргызстанским казаком, родом из иссык-кульской южнобережной Покровки. На повара выучился в Бишкеке и хотел открыть там собственное дело, но подвернулась работа на правительственных дачах в Чолпонате. В этом комплексе часто бывали высокие гости из Москвы, от которых зависело выделение республике российских кредитов, и им, наверно, было бы приятно видеть среди обслуги местного русского парня. Вот каким соображением руководствовались люди из госкомитета по национальной безопасности, предлагая Сергею это место. А вышли они на него через дирекцию профессионально-технического училища: Суриков был отличником и единственным русским в группе. Однако манты он готовил действительно виртуозно. Трудно сказать, сколько технологии приготовления мант лет — может, тысяча, — но Суриков внес в нее свои новшества. Например, накаливал на специальной малюсенькой сковородочке соль для теста. В результате тесто лучше склеивалось и его можно было раскатывать совсем тонким, почти прозрачным. А ведь это существенно влияло на вкусовые качества мант. Оказываясь на Иссык-Куле, московские гости правительства Кыргызстана всегда очень много пили. Ведь здесь они были недосягаемы для папарацци, чувствовали себя вольготно и раскрепощенно. Хотя русскоязычному населению республики зачастую приходилось несладко, но Кыргызстан был и остается самой пророссийской республикой Средней Азии. Его Конституция имела характер исключительно светский и демократический, в Бишкеке функционировал Славянский университет. Впрочем, эту покладистость злые языки мотивировали тотальной бедностью республики и ее зависимостью от расположения Москвы, российских кредитов. Будь у Кыргызстана нефть и газ… Напившись, гости, не сговариваясь, каждый раз заводили одну и ту же песню: в какой Дубай, Клондайк или Ниццу можно превратить этот край при умелом руководстве и достаточном финансировании. Вот любили они почему-то поучать хозяев, словно сами имели опыт исключительно созидательный, во что-то подобное превратили какой-то уголок России. ........................................................ 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 |