Дачные 1. В пыльце изнанка рукава, в руках гирлянда винограда. Разгульных мошек татарва рябит над оторопью сада. Почти священен мой приход сюда за солнцеподаяньем. Пчела ресницу достает из ока розовой герани... На дне холщовки тонкий ключ — со мною что-то приключится... Очнусь, бумагу уколю пером певуньи-стихоптицы. И опрометчиво легка, как будто в самой теплой зыбке, в махровой сетке гамака притихну пойманною рыбкой... 2. Вспомнишь о море — и легкие дрогнут тоскливо: странная смесь из обветренной соли и солнца... Вот тебе лето: стремительный велик и сливы, а перед сном — новомодная книжка японца. Выключи свет, впечатления портить не надо от смоляной и по-детски отчаянной ночи. Слушай, как в буйных цветах голосисты цикады, как насекомая челядь трещит и клокочет. Море дождется тебя не сегодня, так после. Это ли горе? Ну, хватит об этом, забудем. Сон начинается... мается... Маленький ослик смотрит с утеса на птиц и мечтает о чуде... 3. Капает, капает, капает грушевый сок с самого неба на самый горячий песок, смуглое плечико нежа. Почти карамель... Рядом любимый, ленивый, из самых Емель. Этакой феей склоняюсь лукаво над ним, тонкие губы сжимают соломинку-слим. Вдоль позвоночника чертит соломинка рай. Вот ведь вещица — на ней все, что хочешь, играй. Пляж, урожайное лето на ласки и сок, быстрого времени медленно-вязкий подтек. Вырезан кадрик из ленты беспечных недель: бальные туфельки-лодки, июль-Бюнюэль... Эх бы подольше этюд никуда не исчез — души песочных отшельников, шепот, дюшес. 4. Море, аморе мио, мурлычет где-то... Пляжные нежности, камешки нужных слов кем-то смущенным в кармашке души согреты, кто-то добыл долгосрочных страстей улов... Здесь вечереет. Здесь скучно без брызг и чаек. Минщина прячется в сонных лощинах буден. Милый мой мальчик, но ты легко обучаем — будем купаться, в любовях купаться будем? Скажешь: еще бы! И губы в едином слитке станут безумны, сочны... И вольется полночь черной муреной в случайный зевок калитки. Сон загустеет, губительной лжи исполнен... Трюкачка В кино билетов не достать, но я себе присню Париж, свисающий с моста, а может Нюрнберг ню. По разогретой мостовой в попоне цвета беж плетется мерин цирковой, грустит: Лимож, манеж... В Лиможе, в красочном шатре, под шлепанье ладош, он слушал громкое алле мадемуазель Гаврош. Я буду той мадемуазель, я все во сне могу! Я переехала в Марсель, живу на берегу. Стезя циркачки нелегка, а я же сверх того влюбилась в парня-рыбака и в хижину его. На полосатом тюфяке под шум лазурных вод я, самый ласковый жокей, шепчу: алле, майн гот... И кучерявая волна вот так же льнет к песку. О сколько выподвертов на трюкаческом веку! * * * Болтаться по городу, вязнуть в последней жаре — что может быть слаще взамен стрекозиного роя уснувшей любви, потускневшей надежды (тире) всего, что однажды ушло с обесцененным «двое». У цветени так же насквозь прогорела душа от нежности солнца, слепой, невозможно широкой. И ластится осень, и желтые сплетни шуршат покуда в полсилы, не смея тревожить до срока. А впрочем, я рада узнать полуправду сию, мне даже приятна шуршанья смешливая стая. Я в каждом цветке свою дивную боль узнаю — роскошно цветущую с мертвой оборкой по краю. Любимый, дыши.... И быть может, ты тоже сейчас поймешь всю трагедию лета и тела впервые. А все еще будет... Но только иначе. Без нас. Мы были с тобою всего лишь листки черновые. Утомленная Крымом * Чем теплее, тем дни необузданней. И торопливо здесь волна наступа- отступает почти Бонапартом. По карманам рассованы самые главные ксивы, точно бирки к телам — санаторно-курортные карты. Одиноким мужчинам неймется, что парусу в море: чуть прокатится дрожь — каждый мускул напорист и выпукл. Армянин с золотыми зубами и тьмою во взоре подает себя так, будто он эротический вымпел. Вороной жеребец, он в поэзии чувств не подкован, за основу соблазна берет шебуршанье дензнаков. И смеется над слухом его недорусское слово, и пугает красоток, мадонн Оноре де Бальзака. * Я устала от чуткой размеренной жизни картонной, где в кишках коридоров кишат разносолые звуки: пресмыкание шлепанцев, желтых ключей перезвоны, и орущих детей не берут ни в какую на руки. У хохлушки у горничной шея не помнит мочала, правда, быстрые руки навеки повязаны с хлоркой. Всю бездонную ночь я в подушку о важном молчала, меж собой и слезой мастерила из мыслей распорку. И манере моей заговорщицкой внемля и вторя, соглашаясь с тоской и дымок занавесок качая, мне глубины души открывало ранимое море, лишь однажды сорвавшись на крик парусиновых чаек... * В желтокожей степи, плешеватой и необозримой, всякий колос сожжен колесницей безбожного солнца, Всякий камень — есть слепок живого зрачка караима. здесь балтийский поляк пробренчит недовольно: горонцо! Моя польская кровь с очевидною примесью юга то вскипает, то стынет... Но тянет в открытые воды. Указательный луч образует развернутый угол, задвигая в него горизонт и кусок небосвода, и обрывок тропы, по которой, не зная покоя, ухожу от себя, будто это и впрямь допустимо. И толкает в плечо сумасшедшее горе земное, не пройдя и меня, наконец-то обманутой, мимо... 2007: 1 2 Подборки 2004-2006 гг. «И опрометчиво легка...» Ицхак Скородинский о поэзии Т.Томиной |