ИнтерЛит в мире.

ИнтерЛит в Европе


Электронные книги «ИнтерЛита»

Дом Берлиных — литературно-музыкальный салон

Республиканский научно-практический центр «Кардиология»

OZ.by — не только книжный магазин

Евгений СУХАРЕВ


ЭССЕ

СВИДЕТЕЛЬ ГИБЕЛИ ВСЕЛЕННОЙ (АЛЕКСАНДР БЛОК)

Размышляя о природе большевистской революционной тирании, Иосиф Бродский обратился к судьбе Маяковского. Покончивший с собою Маяковский был первой крупной ее жертвой.

Разумеется, это так. Но за девять лет до этой жертвы, утром 7 августа 1921, умер еще один великий поэт — Александр Александрович Блок. А за день до этого арестован и спустя короткое время расстрелян Николай Гумилев.

Русская победившая революция очень быстро стала губить своих поэтов...

В августовском номере журнала «Знамя» за 2005 год, к восемьдесят четвертой годовщине смерти Блока, опубликованы отрывки из дневников хорошо знавшего его Александра Бенуа. Вот как мемуарист описывает похороны поэта:

 

«...Смерть Блока я ожидал уже вполне около месяца, и потому она не поразила меня. Странное дело, но при всей симпатии моей к этому чистому и доброму человеку, который с особой нежностью относился ко мне, я не «находил в нем потребности», мне было скучно с ним, меня сразу утомляла затруднительность его речи. Это был человек хорошей души, но не большого ума. Революция его загубила. Он не осилил ее. Как большинство интеллигенции, он считал своим долгом питать культ к ней, к революции, к ее реальной сущности, и, застигнутый врасплох, он опешил, а затем пришел в какое-то уныние отчаяния. Сама его поэма «Двенадцать» представляется мне именно отражением такой «истерии отчаяния». Это результат усилий «полюбить их черненькими», какая-то судорога приятия того, что «душу воротило». Но именно после такого усилия ничего больше не оставалось, как умолкнуть и угаснуть».

 

И чуть далее:

 

«10 августа. Упоительно свежий день. Похороны А. А. Блока мы с Эрнстом застали уже продвигающимися по Офицерской. Как раз с Английского в это время вышел отряд матросов с красным знаменем впереди. Я уже подумал, что власти пожелали почтить этим эскортом почета автора “Двенадцати”, но матросы пересекли улицу и пошли дальше. И я только подивился тому кредиту, который все же продолжаю делать советской государственности. Похороны вышли довольно торжественными. Гроб несли все время на руках и, к сожалению, открытым, что, вследствие уже сильного разложения и жары солнца, было не очень благоразумно — тленный дух моментами слышался даже на большом расстоянии. Дроги были старые, режимного образца (последней категории), и кляч в сетчатой попоне вели под уздцы факельщики без факелов в “белых” ливреях и в продавленных белых цилиндрах. Несколько венков с лентами. Кто-то всунул в руку автора “Двенадцати” красную розу. Толпа была очень внушительная, человек 300, по меньшей мере, и все дошли до кладбища и почти все отстояли службу, происходившую в новой (до чего уродливой вблизи) церкви и длившуюся часа два, если не больше. Однако речей не было и не должно <было> быть, так как все говоруны готовились к гражданской панихиде. Даже были экипажи! В одной пролетке ехала Добычина. В хвосте очутилась театральная линия. Церемониймейстером был неутомимый Бережной. Как то всегда бывает, кроме страдальцев, несших гроб, убитой горем вдовы и еще нескольких лиц (среди них совершенно заплаканный В. Гиппиус. О нем дальше), никому на пути следования, как кажется, не было дела до того, кого провожают до места вечного успокоения, а все лишь промеж себя болтали и устраивали свои делишки...

Пройдя один по кладбищу, я наслаждался игрой солнца в листве, на стволах и на памятниках. Прав Либерих, считая, что зелень на солнце трепещет черно-серым. И, постояв в церкви, я почувствовал, что устал, и с радостью воспользовался приглашением Кунина доставить меня домой на его лошади. Перед этим я имел разговор с В. Гиппиусом и с Ольденбургом. Первый вне себя от смерти Блока, и он был тем более потрясен этим, что уже год не виделся с ним. Он также считает, что “Двенадцать” явление истерическое, акт отчаяния, и что в значительной степени ощущение содеянного греха подточило Блока. В последние дни, в бреду, он спрашивал жену: все ли экземпляры “Двенадцати” уничтожены, все ли сожжены? До Октябрьской революции Блок был скорее черносотенным...»

 

Характеристика жесткая и пристрастная, особенно если учесть, что эти строки писались в погребальные дни. За ними как-то скрадывается масштаб личности умершего, а ирония Александра Бенуа по отношению к петербургским знакомцам больше говорит о самом мемуаристе, нежели о поэте.

Представим себе, однако, двадцатилетнего русского юношу, жителя имперской столицы, в короткой истории которой сменяли друг друга природные катаклизмы, дворцовые перевороты, открытые выступления кадрового офицерства, террористические взрывы. Блок родился за пять месяцев до народовольческого цареубийства, положившего конец почвенному укладу европейской провинции. Горькая ирония преступления заключалась в том, что самодержец в тот день, 1 марта 1881 года, должен был подписать первую в Отечестве конституцию — и был убит. И естественное движение истории России вмиг было прекращено на столетие с лишком, уступив место революциям, мировым войнам, чудовищной духовной деградации и беспредметной ностальгии. Александр Второй не успел совершить главный в государственной истории и жизни своей акт — вот так же 110 лет спустя последний имперский вождь-реформатор Михаил Горбачев, заточенный в своей крымской резиденции, не успел подписать новый Союзный договор, разве что остался не при власти, но в живых... Полный поворот, круг замкнулся.

Юноша Блок, написавший первые свои стихи на излете девятнадцатого века, укорененные в той самой почвенной провинциальности, эстетическим синонимом которой была поэтика Гоголя, Некрасова, Афанасия Фета и Ап. Григорьева, вытесняемая петербургским урбанизмом Достоевского и открытиями ранних русских символистов, смутно представлял себе, что такое настоящая революция. Но поэт Александр Александрович Блок не мог не задумываться о том, что теперь мы называем национальной самоидентификацией — о России на пороге катастроф и о ее истории. Какие-нибудь пять-шесть лет, от «Стихов о Прекрасной Даме» до «Пузырей земли» и «Ночной фиалки», понадобились ему, чтобы сформулировать тему России и себя в ней. Русская революция все же была внутри этой темы, являя собою неотъемлемую, неизбежную ее часть. С самого начала Блок подходил к ней как сочинитель, творец вымыслов и гипербол, — главным персонажем этих вымыслов становится Медный Всадник, умаленный до грозящего ему Евгения. («И Медный скачет задом наперед», — сказано гораздо позднее другим большим поэтом.) Или гоголевский преображенный Башмачкин на птице-тройке. Такое преображение — абсурдно, дико, смешно: вот вам великий государь, которого «без всяких поводов загнали на чердак», посасывает пустую голландскую трубку! Тут уж Блок гораздо ближе к Хлебникову и Маяковскому с их космизмом и жаждой мирового пожара, чем к прагматичной холодности Брюсова, мистике Андрея Белого и Сергея Соловьева; к первым он тянулся до конца жизни, от вторых скоро отошел, а с Белым и вконец рассорился. Отошел настолько, что записал в 1908 году в статье «Стихия и культура», восхищаясь маргинальным говором городской улицы, слова блатной частушки:

 

У нас ножики литые,

Гири кованые.

Мы ребята холостые,

Практикованные...

Пусть нас жарят и калят,

Размазуриков-ребят —

Мы начальству не уважим,

Лучше сядем в каземат...

Ах ты, книжка-складенец,

В каторгу дорожка,

Пострадает молодец

За тебя немножко...

 

Еще десяток лет — и Блок выдохнет «Двенадцать» с таким частушечным отсылом, а Маяковский уйдет с агитками в Окна РОСТА, и это будет время, если не наибольшего их личного, то эстетического сближения, — уже хотя бы потому, что никакого другого языка тогда не осталось. «Нигде кроме, как в Моссельпроме»...

Маяковский, кстати, и понял Блока лучше всех других современников. Вернее, объяснил его, как благодарный ученик, а блоковское поколение больше тянулось к «старшим» — существовала такая странная вкусовая смесь из Брюсова, Арцыбашева, сатириконцев и Горького. Консервативные, настоящие читатели, каких всегда меньшинство, любили Чехова и Леонида Андреева. Бунин был еще мало заметен. «Новые формы нужны», — говаривал один чеховский персонаж. А большинству было невдомек, что этот певец Прекрасной Дамы — настоящий национальный поэт и предчувственник революции, создающий те самые «новые формы». Потому что для Блока судьба России означала в жизни сохранение и переосмысление пушкинско-некрасовской литературной эстетики. Он и революцию воспринимал эстетически — метель, силуэты петербургских домов, фигуры людей, мерцающие подмостки Мариинки и приглушенная скороговорка блатной частушки. Давайте решим, что такое Россия, а с остальным потом разберемся...

В статье-некрологе Маяковский скажет:

 

«Блок честно и восторженно подошел к нашей великой революции, но тонким, изящным словам символиста не под силу было выдержать и поднять ее тяжелые реальнейшие, грубейшие образы. В своей знаменитой, переведенной на многие языки поэме “Двенадцать” Блок надорвался.

Помню, в первые дни революции проходил я мимо худой, согнутой солдатской фигуры, греющейся у разложенного перед Зимним костра. Меня окликнули. Это был Блок. Мы дошли до Детского подъезда. Спрашиваю: “Нравится?” — “Хорошо”, сказал Блок, а потом прибавил: “У меня в деревне библиотеку сожгли”.

Вот это «хорошо» и это «библиотеку сожгли» было два ощущения революции, фантастически связанные в его поэме “Двенадцать”. Одни прочли в этой поэме сатиру на революцию, другие — славу ей. Поэмой зачитывались белые, забыв, что «хорошо», поэмой зачитывались красные, забыв проклятие тому, что «библиотека сгорела». Символисту надо было разобраться, какое из этих ощущений сильнее в нем. Славить ли это “хорошо” или стенать над пожарищем, — Блок в своей поэзии не выбрал. Я слушал его в мае этого года в Москве: в полупустом зале, молчавшем кладбищем, он тихо и грустно читал старые строки о цыганском пении, о любви, о прекрасной даме. Дальше смерть. И она пришла».

 

Ключевые слова у Маяковского — Блок «символист» и «хорошо». Разумеется, слово «символист» здесь употреблено, как идеологема, как обозначение позиции обоих поэтов в революционно-литературной борьбе, как фигура речи — и все. Иную, повторим, вмиг забыли. Для того, чтобы эта фигура речи стала судебным приговором, должно было пройти еще лет пятнадцать, а пока хватало голода в обнищавшей имперской столице, нервного срыва и краха иллюзий после статьи «Интеллигенция и революция», после заседаний во «Всемирной литературе», после ненужных размолвок с Цехом поэтов и Николаем Гумилевым за несколько недель до гибели обоих... «Символист» — прежний Блок, читавший на последнем, кажется, своем вечере старые стихи. Новых — не было. Лирика иссякла, уступив место осмыслению истоков — завещательной речи «О назначении поэта». Это было «хорошо». Потом пришли, как формулировала Анна Андреевна, «салон Бриков, бильярд, карты и чекисты»...

 

Постскриптум

АЛЕКСАНДР БЛОК — В. МАЯКОВСКОМУ, 1918 год: «Не так, товарищ! Не меньше, чем вы, ненавижу Зимний дворец и музеи. Но разрушение так же старо, как строительство, и так же традиционно, как оно. Разрушая постылое, мы так же скучаем и зеваем, как тогда, когда смотрели на его постройку. Зуб истории гораздо ядовитее, чем вы думаете, проклятия времени не избыть. Ваш крик — все еще только крик боли, а не радости. Разрушая, мы все те же еще рабы старого мира: нарушение традиций — та же традиция. Над нами — большее проклятье: мы не можем не спать, мы не можем не есть. Одни будут строить, другие разрушать, ибо «всему свое время под солнцем», но все будут рабами, пока не явится третье, равно не похожее на строительство и на разрушение».

«Возраст Луны» (заметки об Илье Тюрине)

«Поэт для взрослых» (Федор Тютчев)

«Свидетель гибели Вселенной» (Александр Блок)

Стихи Е.Сухарева

Для отправки произведений, вопросов и предложений щелкните по конверту:
Перед отправкой произведений ознакомьтесь с Правилами Клуба!

СПАСИБО!

 


Использование материалов сайта возможно только с согласия автора и с указанием источника:
ИнтерЛит. Международный литературный клуб. http://www.interlit2001.com