1 2 3 4 5 6 Старый школяр Если, мальчишка, ты выскользнешь в темный подъезд, если тебе геометрия так надоест, в семь тебя ждут Шаповалов и два Зильберблата, дым папиросный, фонарик и порция мата — все, чем богата лафа полуправедных мест. Детская степень свободы на воздухе выше нуля. Тает она скоротечно, деля-не-деля шаг и полшага до ближнего киноромана. Кадры мелькают, и стелется дно океана в первом ряду под холщовой кормой корабля. Ну а в соседнем подъезде тебя не дождутся и ждут: вдруг ты заскочишь туда хоть на пару минут — к рыжей девчонке, смешной, и, как ты, диковатой. Кукол своих она пачкает рыжей помадой и нацепляет на них то шнурок, то лоскут. Больно и страшно тебе даже думать о ней. Кислый плевок «Беломора» намного верней, чем эти игры в молчанку у лестницы шаткой. Пахнут подъезды сырою кошачьей повадкой с первых твоих до последних отчаянных дней. Может, молчанка и впрямь тебя с ней развела. А ведь мечтал жить и жить, закусив удила, возле Чайковской Собачьим бродить переулком, не поступаясь единственно верным притулком и никакого до смерти не ведая зла. Старый мальчишка, ты так и помрешь, колеся. К этому дому ступать тебе больше нельзя. Кажется, даже и время твое измельчало. Без толку снова по-детски вернуться в начало, школьной программе экранным романом грозя. Я, школяр, в Техноложку* бегу. Я, школяр, в Техноложку* бегу. Сапожок утопает в снегу. Бьют по пяткам пустые салазки, как шальные, от скачки и тряски. Мне бежать далеко-далеко: три квартала, а может, четыре. Пацаны меня дразнят: — Хвалько! Я один против них в целом мире. Я не хвастаюсь — я берегу, нет — силенки последние трачу, утопая в колючем снегу, волоча за бечевку удачу. Фонарей желтоватая медь заливает стальные полозья. Поскорее бы мне повзрослеть, огрубеть на кромешном морозе! Снег, и лед, и еще высота, и бесстрашье мое потайное — как с высокого смотришь моста в темноватое лоно речное. Я лечу на глазах пацанвы — отрывной, центровой, журавлёвской, — только страх, воровской и бесовский, рвёт ушанку с моей головы. _________________________________ * Техноложка — Харьковский Технологический, затем — Политехнический институт. Ныне — Университет ХПИ. Черта оседлости Черта оседлости, наследственность прямая, тоска азийская, российское родство то с Рюриком, то с ордами Мамая, с Малютою, но более всего (поскольку все — с рожденья до Исхода — истреблены и высланы, и век окончен, и нелётная погода, и больше невозможен человек) с самим собою — злющим, пятипалым, не чуемым ни сушей, ни водой...... А что передоверено анналам — там, позади — за жизнью, за чертой. Двойник Заштатный украинский городок: какие-нибудь Валки, Балаклея. Болотце на окраине, виток дороги — то правее, то левее — не все ль равно заезжему хлыщу, обросшему концертною щетиной? Он говорит: — Романтики ищу! — и заедает водочку сардиной. Мне так понятен этот полубред и языка зыбучая застылость, как будто миновало триста лет и ничего на свете не случилось. Он сверстник мой иль чуть постарше. Он, как я, покрыт неверья паутиной, но все-таки зачем-то пощажён пока что чернозёмом или глиной. Мы оба, как растенья, проросли случайно и на время разминулись, чтоб снова на окраине земли сложить в уме названья наших улиц. А больше мы не знаем ни черта. Дорога — то правее, то левее. Глухая топь у дальнего куста. И пыльная табличка: БАЛАКЛЕЯ. Сыну В Научном посёлке, где прожил я большую часть июлей и августов, к осени не поспевая налив и лимонку по ящикам выложить в масть, остались, наверно, приметы сердечного рая. Припомнить бы, что ли, железнодорожный билет — всего за пятнадцать копеек, то жёлтый, то синий, вернуть бы...... да ладно, — ну мало ли в жизни примет, а вот накатило, не требуя лишних усилий. Но это ведь ересь — гадать на его номерке до ряби в глазах и до гулкости в сумке сердечной, как будто вся жизнь уместилась в бумажном мирке, и нет ничего, кроме станции той неконечной. А если раскинуть — цифирь, безусловно, права, когда не рождений приходит черед, но агоний. И, в сущности, смерть есть активная форма родства, а все остальное — беспомощней и незаконней. * * * Уеду, уеду, уеду. И так я не числюсь в живых. Ни отпрыску, ни краеведу неведомы страх мой и стих. Окончено время любимых, уже забываемых мест, и струйка табачного дыма мне губы ухмылкою ест. У берега Лопани слижет, как время, резка и груба, промоину глиняной жижи зимы ледяная губа. От Пушкинской до Маяковской слепые плывут облака, и ветер им треплет обноски костистым углом кулака. Чего же я жду, пустомеля, от жизни на этом ветру, губами шепча еле-еле: «Уеду, уеду... умру»? Афродита Ангел обкуренный, спившийся дьявол, рыжая сука с глазами младенца, кто породил тебя, тот и прогавил, перед мордахой держа полотенце с кровью из носа в обшарпанной ванной, возле бачка, где написано: В НЕТИ. Вот ты канаешь походкою пьяной к тумбочке, где колбаса на газете. И ни башлей, чтоб обратно до Ялты, к черному пирсу, где разве медузы всей белизною не годны для смальты, ни стеклотары, ни прочей обузы. А ведь когда-то по взморью бежала, слово, как смальта, в ладонях лежало, перенасытясь пучиной нагою, хрустнуло, словно песок под ногою, или ничком с высоты заоконной — словно в отсроченный вой похоронный. 1 2 3 4 5 6 |