* * * Смуглый найденыш, каштанчик-жучок Приоткрывает холодный зрачок В черной коробке кармана. Он бы взлетел из ладони твоей В ближнее небо стволов и ветвей, В синюю высь без изъяна. Он бы, конечно, расстался с тобой, Крылья бы выправил под скорлупой, Хрупкие после паденья. Пусть бы забыл о карманном тепле, След оставляя в воздушной смоле Вмятинкой, ранкою, тенью. Что же, скажи, ты шепнула ему, Если он волен остаться в дому Нашем, в предзимнем раздрае? Тайну какую ты знаешь о нем, Словно ребенок, играя с огнем И обо всем забывая? Промежуток Я из этой страны, опоздавшей родиться, даже мысленно прянуть не мог. Потому и мечусь, как ослепшая птица, на любой телефонный звонок. Лет на тысячу раньше б, на пару любовей, на свободу хотя бы одну, принимая себя без казенных условий, и без нищей корысти — страну. Я ее пережил на такой промежуток, слабый воздух ноздрями ловя, что уже не гожусь ни в мишени для шуток, ни в оракулы, ни в сыновья. Янв.1998 г., 2 янв.2005 г. Автопортрет (реплика) Из какой-то заначки забытой, пропитой, перегарной, табачной вылезает, ничуть не убитый, книжный червь, стихолюбец невзрачный. У него семь суббот на неделе, ну а пятница — будет восьмою. Он и летом встает еле-еле, а не то что морозной зимою. На него, несерьезного, глядя, удивляются: — Как вы живете? — даже самые грустные дяди, даже самые важные тети. Он листает свои фолианты, манускрипты, брошюры, проспекты. Там вовсю распевают ваганты, бродят по миру вольные секты. Разбивая болотную тину колесом, каблуком и подковой, кто — воюет свою десятину, кто — хлопочет по части торговой. Императоров тянет сивуха на кухарок, рыбачек, пастушек, и торчит из гусиного пуха срамота даровых побрякушек. Эта тысяча лет круговерти так и кончится, как начиналась. Все написано в Ветхом Завете. Остается последняя малость — остается лишь книжная полка, да и то, если очень недолго, чтобы, век не впустую истратив, разыскать неубитых собратьев. * * * Я плачу о том, что у нас не сложилось, а то, что сложилось, — не с нами сложилось, уже не с тобой и уже не со мной, а с кем-то иным, на планете иной, где правит природой тринадцатый месяц — растратчик любви и предатель вины, где навзничь ложится немыслимый месяц на ложе, которому мы не нужны, которое нас не спасет, остывая, теряя забытые нами слова, и речь — не учетная, не даровая — меж нами стоит, ни жива ни мертва. Скажи мне, не мертвому и не живому, что мертвое всуе прошлось по живому, что малый мой разум то плачет, то спит, по капельке малой мелея, как спирт. А то, что осталось от наших слияний, с годами все чище и все неслиянней: тринадцатый месяц проходит, как вор, слова превращая в разбой и разор. Ретро раскрытых голодных ртов Представляю детей послевоенных годов, их горячие, голодные, раскрытые рты — миллионы жадных дикорастущих ртов от Риги и Кенигсберга до Алма-Аты, от Мурманска и до Кушки.Таким был и мой отец. Таким был мой старший друг. И никаких сю-сю. Мне бы родиться раньше, я б тоже искал свинец в их детских играх под Харьковом и пел вовсю: Внимание! Внимание! На нас идет Германия!” Теперь мой отец в Чикаго. Друг видит Иерусалим. Я же с места не двигаюсь. Пока. Но уже вот-вот. Новые части света — это такой калым! Не важно, в конце концов, где человек живёт. Представляю, как мы однажды соберемся втроём. Обстоятельства места и времени нам не будут важны. Мы знаем три языка, но лучше уж мы споём такую детскую песенку на языке войны: Внимание! Внимание! На нас идет Германия! Теперь мы по-разному голодны, но вовсе не в этом соль, а в том, что держава сытых не жалует дураков. Я знаю свою державу и поперёк, и вдоль. Лишить меня чувства голода не хватит ничьих мозгов. С усмешкой, почти циничной, оттуда, куда война бросила южный говор и детский альт, я жду персональный вызов, которому хрен цена, и чую арийский холод и горловое ХАЛЬТ. Дворовое ретро Как от Юмовской до улицы Подгорной* бродит мальчик одинокий и надзорный. Он меняет по дороге адреса. У него такие старые глаза. У него глаза больные-пребольные, словно синие простынки номерные, словно синие больничные дворы из недетской, не сегодняшней игры. А пока что из попутного подъезда вниз выцокивают шафер и невеста, рядом с ними — перегруженный жених. Где б им выпить? Не хватило, что ли, места? Тут и столик, и поллитра на троих. Наполняется бегучая посуда, но во двор заходит дворничиха Люда от гаражных оцинкованных ворот. Шепчет Люда про невесту: — Ну, паскуда, пусть ей Боженька ребеночка пошлёт... Сколько времени? Наверно, половина. Где-то рядом на грошовом пианино рассыпается дежурный экзерсис. Мама школит или дочку, или сына. До-мажор у них над окнами завис. Это Людкин утирает злые сопли: не видать ему дворовые Гренобли, не гонять ему гаражные мячи. Каждый вечер — или слёзы, или вопли. В люди хочется? Долби себе, учи!.. Видно, время не выносит полумеры. Это небо так бессмертно, и портьеры трехметровые гуляют на ветру. Вы не верите? А я-то все для веры для последней нужных слов не подберу. ________________________________ * Переименованные харьковские улицы. Рождественская звезда В безлистом воздухе, морозном и тугом, своей судьбы еще не постигая, очнувшись от зачатия, тайком звезда зажглась, младенчески нагая. А здесь, внизу, спелёнутый бинтом, в разгаре пневмонии и ветрянки, младенца к жизни пробовал роддом, приткнувшись позади автостоянки. Звезда мерцала, скрадывая тьму. Младенец улыбался бестолково. Хоть одному б из них, хоть одному увидеть воскрешение Христово... Отступление снега Вот и март. Отступление снега. Небосвод и глубинней, и суше. Полдыханья от шага до бега. Птичий гвалт и кошачьи баклуши. Стыд и срам, если пивень-проныра по весне слабоват на живое. Возвращение прежнего мира, но мудрей на кольцо годовое. Человек в этом хоре невнятен, потому что себе непонятен, словно весь он — из солнечных пятен, а не собственных складок и ссадин. У него за душою — ни ветки, ни стакана воды родниковой. Просвинцованной кухни объедки на тарелке его бестолковой. Даже гибель его автономна, незаметна для слуха и взгляда: ведь огромное — слишком огромно. Вот и все. Утешенья — не надо. 1 2 3 4 5 6 Эссе |