ИнтерЛит в мире.

ИнтерЛит в Европе


Электронные книги «ИнтерЛита»

Дом Берлиных — литературно-музыкальный салон

Республиканский научно-практический центр «Кардиология»

OZ.by — не только книжный магазин

Владислав СИКАЛОВ


КАК ПОМИРАЛ ИСЛАМИСТ

 1    2    3    4

— Ж-ж-ж-ж-ж, — отвечал малыш, вращая пальчиками жужжащие колеса машинки. — Б-б-б-би-би! — и заездил на колене у дедушки, прокладывая трассу вдоль брючной стрелки.

— Теперь я чувствую себя такой же старухой. Старухой из Эрмитажа... Знаешь, я... Моя судьба была тяжелой. Как в дешевом вестерне, меня за шиворот выдворяли из многочисленных театров, где я пробовался, изо всех сил лез людям в глаза. Режиссер кричал: «Уберите этого проходимца!» Но я был наглый и возражал, переняв тон у великих артистов: «Вы мне нужны. Но в сравнении с тем, как я вам нужен, вы мне не нужны, чихать я на вас хотел!» Я едва не умирал с голоду. У меня не было прописки. В каком-то газетном издательстве я таскал столы за рабочих, а они мне давали на кашу и суп. Меня называли «клоповником» за настырность. Я пробовался в семи, в десяти театрах — во всех. Везде — отказ. А буквально через несколько лет свалилась слава... Кто бы мог подумать! Так вот... Именно тогда-то и встал вопрос — зачем я рвался в актеры? Для славы, для успеха? Нет! Вероятно, для того, чтобы познать меру человеческую. Вероятно, мне это было жизненно необходимо, раз только из лицедейства я черпал правду, и по-другому не мог.

Андрюша явно не ожидал, что дедушка, бесконечно от него далекий, тот самый пра-, а значит, еще после дедушки дедушка, которого в мелководной мальчишеской жизни как бы и не существовало вовсе, пустится в такие откровения; постепенно он втянулся и стал слушать внимательно; машинка замерла в его руках капотом вверх.

— Был интересный случай. Мне посоветовали один театр, где главный режиссер настолько заранее в меня не верил, что даже на просмотр не пришел, поручив это двум своим помощникам. Те тоже, ясное дело, в меня не верили. Но я-то верил в себя! И вот, во время лировского монолога: «Злись, ветер, дуй, пока не лопнут щеки! Вы, хляби вод, стремитесь ураганом, залейте башни, флюгера на башнях...» — один из них так скучно курил, другой, похоже, и вовсе спал. Чтобы их растормошить, я буквально выкрикивал слова, исчезавшие в пустоте. «Вы, бедные, нагие несчастливцы, — орал я, — где б эту бурю ни встречали вы, как вы перенесете ночь такую, с пустым желудком, в рубище дырявом, без крова над бездомной головой? Кто приютит вас, бедные? Как мало об этом думал я!..» Ровно через год, когда я сыграл Лира (сыграл хорошо!) и весь город с оценочным любопытством глазел на нового артиста, а после спектаклей толпы бегали ко мне в гримерку, пришел как-то и один из тех помощников режиссера — то ли тот, что курил, то ли тот, что засыпал. В коротком разговоре он, не узнав меня, подобострастно, шепотом (я уже был свят!) спросил: «Откуда вы такой?» Я ответил, тоже шепотом: «Помните, однажды я у вас показывался?» Он, конечно, вспомнил... Что было дальше, трудно передать. С ним буквально случился удар! Его положили на диван в моей уборной, вызвали врача. А когда он пришел в себя, я не удержался и попросил его, ошалевшего: «Вы только никому не говорите. Пусть это будет между нами. Мы ведь не пророки в своем отечестве...»

Тогда-то я понял, что все мое актерство — маска, пришитая к лицу во избежание тупого совпадения с самим собой. Очень трудно прийти к себе, не совпав с дурным собой, с плоским собой. Наверное, это и есть самое трудное. Знаешь, какое оружие самое мощное? Чем лучше всего противостоять? Стихами. Поэзией. Мне всю жизнь стихи помогали. Это, как проникающая радиация. Поэтому — знать поэзию. Наизусть!

— А ты знаешь?

— Знаю.

— Много?

— Достаточно.

— Я тоже стихи знаю, — подумал и сказал мальчик. — «Мальчик в болоте нашел пулемет, больше в деревне никто не живет». А еще про несквик, из рекламы…

— Ну-у, это глупые рифмейки, никому не нужные.

— А ты какие учил?

— Я говорю о классической поэзии, настоящей. Да я и не учил… То есть, не зубрил специально. Просто читал, а оно себе запоминалось.

— Расскажи… Расскажи, дедушка!

— Знай, стихи не рассказывают — их читают. Или декламируют. Хорошо… Сейчас… Сейчас… Кгм… — Владислав положил верхнюю губу на нижнюю и наморщил лоб. — Вот этот, думаю, лучше всего подойдет к нашей беседе. Слушай! «Когда тебе придется туго, найдешь и сто рублей и друга. Себя найти куда трудней, чем друга или сто рублей. Ты вывернешься наизнанку, себя обшаришь спозаранку, в одно смешаешь явь и сны, увидишь мир со стороны. И все и всех найдешь в порядке. А ты — как ряженый на святки — играешь в прятки сам с собой, с твоим искусством и судьбой. В чужом костюме ходит Гамлет и кое-что про что-то мямлит, — он хочет Моиси играть, а не врагов отца карать. Из миллиона вероятий тебе одно придется кстати, но не дается, как назло, твое заветное число. Загородил полнеба гений, не по тебе его ступени, но даже под его стопой ты должен стать самим собой. Найдешь и у пророка слово, но слово лучше у немого, и ярче краска у слепца, когда отыскан угол зренья и ты при вспышке озаренья собой угадан до конца».

Это из Тарковского, Арсения. Тебе понравилось?

— Да.

— А понял что-нибудь?

— Нет.

— Не страшно. Поймешь, если захочешь.

— Почитай еще.

— Давай из Блока прочту. Слушаешь? Ну вот… Вообще, Андрюша, какое это наслаждение — знать стихи! Стих — это ледокол! Видел ты когда-нибудь ледокол на картинке?

— Ну, видел… Так ты читаешь?

— Сию же минуту… Ледокол «Блок»!

«Когда ты загнан и забит людьми, заботой, иль тоскою; когда под гробовой доскою все, что тебя пленяло, спит; когда по городской пустыне, отчаявшийся и больной, ты возвращаешься домой, и моросит ресницы иней, тогда — остановись на миг послушать тишину ночную: услышишь жизнь иную, которой раньше не постиг; по-новому окинешь взглядом даль снежных улиц, дым костра, ночь, тихо ждущую утра над белым, запушенным садом, и небо — книгу между книг; найдешь в душе опустошенной вновь образ матери склоненный, и в этот незабвенный миг — узоры на стекле фонарном, мороз, оледенивший кровь, твоя холодная любовь — все вспыхнет в сердце благодарном, ты все благословишь тогда, поняв, что жизнь — безмерно боле, чем quantum satis Бранда воли, а мир — прекрасен, как всегда». Прекрасные стихи, правда?..

— Да. А еще знаешь?

— Еще читать?

— Да.

— А не объешься?

— Нет.

— Попка не слипнется?

— Нет.

— Андрюшенька, да неужто тебе вправду нравится, милый ты мой? Я бы всю ночь тебе читал… Знаешь, стихи взрослят. Сейчас тебе уже не семь лет, а восемь, девять, десять, а может, даже двадцать. Вот так!

— Я не хочу двадцать! Хочу вот столько, — и малыш показал мизинец.

— Кгм… Что же… Я не могу не прочесть тебе из Пушкина. Думаю, Пушкина ты откроешь для себя очень, очень не скоро. Хотя, кто знает… Пушкин — это вершина аристократизма и духовной зрелости, а у нас, как ты знаешь, в крови никакого аристократизма и никакой зрелости нет, одна нищета. Поэтому Пушкина легко читать, да трудно понимать. Я сам пришел к Пушкину, когда мне уже за сорок было. Пришел — и несколько лет, кроме Пушкина, ничего в руки не брал. Потому что в Пушкине есть все. Недостижимого, заоблачного уровня, высшей пробы поэзия. Готов слушать?

— Готов.

И он прочитал — «Когда для смертного умолкнет шумный день».

Владислав уже спал в кресле, когда тихонько вошла Елена. Некоторое время подвижница (а прожить с таким человеком — без малого подвижничество) смотрела, как тяжело и многодумно спит старик. Ей хотелось поднять это тощее, но с крупной костью тело на руки, перенести на постель, уложить, укрыть… Она дотронулась до него. Владислав проснулся.

— Тебе плохо? — спросила она тревожно.

— Нет. Все в порядке. А где Андрей? Он же был здесь...

— Все разошлись. Андрей спит. Витя спит. Ночевать у нас остался. Загулялись… Пойдем и мы спать. Давай, я помогу тебе.

Она была моложе Владислава на десять лет.

Владислав, опираясь на дружескую руку, добрел до кровати и, прежде чем сдаться в плен Морфею, спросил:

— Лен, а почему он назвал меня исламистом?

Елена ответила не сразу.

— Ты же первый начал, — упрекнула она мягко, — про разговор гадкий и провинциальный. Зачем ты так сказал? Кому это может понравиться?

— Я сказал — «и трусливый». Но ведь он действительно трусливый! Какой-то ничтожеский...

— А ты во всем ищешь благородства... Всю жизнь... А можешь ли вспомнить себя в молодости — разве бес никогда не стучал тебя в голову?

— Стучал, но не так! Витя... он много себе позволяет. Он ведет себя просто по-хамски.

— А ты? Ушел из-за стола, демонстративно. Это выглядело не очень хорошо.

— Ты думаешь? Может быть, ты и права, следовало вести себя получше. Тактичнее. Но это дурацкое «исламист». Ладно, назвали лицемером; сто раз называли. Но почему — «исламист»? Откуда это?

— Брось, — молвила Елена. — Ребята дурачились... Ты же знаешь...

— Что?

— Что идет война.

— Идет война? Ты права. Идет война...

— Эх, — сказал он потом, — единственный человек, который меня понимает — это Андрюша. Ты просто не представляешь себе, как фантастически мы с ним пообщались. Я почувствовал себя сущим ребенком!

— Он от тебя тоже в восторге. Бегал, кричал: «Дедушка говорил со мной, как со взрослым!»

— Правда? Смышленый мальчик. Главное, чтобы не испортили его эти... Не измельчили.

— Что ты ему рассказывал? О чем вы говорили?

— Так... Кое-что вспоминал. Стихи читали! Переволновался. Теперь прийти в себя не могу. Что-то в голове такое извивается, как червяк, перерубленный садовой лопатой. Может быть, сосуд... — он помолчал. — Кажется, я понимаю Витю. Ему действительно страшно, потому что он фрагментарен, разбит, как раздробленная противниками армия. Хороший он человек, да мутный, двоящийся. Он не хочет попасть в жернова. Ты знаешь...

Он хотел сказать: «И мне страшно», — но не решился.

Елена ласково погладила Владиславу виски.

— Успокойся, Владюшечка. Пустяки это. Спи, чирлик мой. Отдыхай. Я люблю тебя.

Владислав повернулся на один бок, на другой и уже начал было посапывать, усыпать. Но вот оторвал сонную голову от подушки:

— Почему он назвал меня исламистом? Не понимаю… Какой я к шуту исламист? У меня и волосы светлые всегда были, и Коран я плохо знаю. Да совсем не знаю. Дурачок…

Елена ничего не ответила.

Владислав полежал-полежал…

— Так что, Витя ночевать остался?..

Убедившись, что Елена спит, Владислав аккуратно выпростался из-под одеяла...

Он обнаружил Виктора на кухне, тот спал на раскладушке, положив под голову кулак.

Владислав тронул этот кулак, и Виктор вскочил.

— Это я, — успокоил Владислав.

— Что такое? — заморгал гость.

— Ты прости меня, — сказал Владислав.

Виктор перестал моргать и уставился на бывшего народного артиста, не понимая, какого черта тот снова действует ему на нервы: — Давайте, может, спать. Поздно уже.

— Уже почти утро, — констатировал Владислав, — но это не важно, я не затем пришел...

Виктор вдруг обозлился:

— Говорите! Зачем вы меня разбудили?

Владислав похлопал его по плечу:

— Тс! Погоди... минутное дело. Дай, перекрещу тебя.

Владислав быстро перекрестил со словами:

— Не рассуждай, не хлопочи!.. Безумство ищет, глупость судит; дневные раны сном лечи, а завтра быть чему, то будет. Живя, умей все пережить: печаль, и радость, и тревогу. Чего желать? О чем тужить? День пережит — и слава богу! Все. Теперь — спокойной ночи.

Виктор тупо уставился ему вслед.

— С ума сошел...

Владислав натянул до ушей одеяло и наконец-то забылся счастливым сном в окружении участливой доброты.

Все, что с нами случается, — подобно мишени, которую мы выбиваем всем напряжением своим и всем усилием своим, и тогда на миг открывается просвет в потустороннее, и нездешняя реальность оставляет в сознании свой фотографический отпечаток.

Как ни странно, кличка «исламист» прочно приросла к Владиславу. Теперь за глаза его иначе и не называли; бывало, проговаривались и в лицо. Сам Владислав считал приклеенное к нему нелепое прозвище досадным недоразумением. Однако прошло немного времени, и, может быть, вследствие засевшего в нем странного слова Владислав оброс на щеках, похудел и словно бы даже почернел в волосах и бровях, сделавшись похожим на какого-то полубезумного горца.

Однажды он набрал полный таз воды и целый день парил ноги. Его спросили:

— Что ты делаешь?

— Готовлюсь к уходу из жизни, — ответил он. — Никакого страха. Распадение на атомы и молекулы.

А когда его пытались урезонить, защищался:

— Глядя на канатоходца, всякий желает, чтобы тот упал и разбился!

Наконец, настало утро, когда Владислав сказал за столом, при всех, встряв в непринужденную беседу о вещах легких, посторонних:

— Я знаю, почему я исламист.

На него посмотрели растерянно и с сочувствием.

— Нет, я знаю! Я скажу.

— Дедушка, милый, забудь ты об этих глупостях, беду накличешь.

— Может, вам беды и не хватает, чтобы вы проснулись! — почти закричал второпях Владислав. — Вы же все хотите одного... — он изогнул губы и произнес с убийственной издевкой: — С-т-частья!

— Боже, сколько это можно терпеть!

Загрохотала мебель, внучатая невестка Владислава демонстративно покинула стол. Пролился чай. Опустив глаза, Елена наблюдала за мутной каплей, бегущей вниз по краешку скатерти. Ей было стыдно.

Тут и внук Владислава решительно поднялся и, багровея, с оттопыренной от гнева нижней губой железными руками подхватил Владислава и понес в комнату. Елена поковыляла следом.

Владислав лежал на диване, а внук с налитым кровяной краской лицом связывал его двумя ремнями: он уже закрепил в неподвижности руки и теперь боролся с ногами.

— Пожалуйста, — попросила Елена, — оставь больного старика.

За жизнь Елена не сказала никому грубого слова, ей невозможно было ответить грубостью. Внук отшвырнул ремень и вышел вон.

Елена освободила Владислава. Тот лежал не двигаясь.

— Я знаю, почему я исламист, — проговорил он упрямо. — Я опухоль со зрачком, зрящим вовне, и не даю хирургам шагу ступить, я из своего нарыва рождаться желаю!

Елена приникла к нему, обняла его.

— Так нельзя, Владушка, — почти со слезами в голосе заговорила она. — Всем нам худо будет. Витя в Америке с семьей, подумай, какую беду ты можешь на него накликать. Слава Христу, ты никогда не терял детей. Не переживал за них особо. Ты не знаешь настоящего горя. Ты всегда жил одним собой. Переживал за себя, за свой успех. А я старалась не мешать тебе.

— Неправда! Ты знаешь, что неправда!

— Послушай меня, Владиславушка. Ну какое тебе до них дело? Пусть себе живут. Пусть, как хотят. Они хорошие. Разные... Люди разные. Нужно быть терпимым. Почему ты сеешь везде немилость?

— Потому что не могу молчать, потому что сердце... кровь испорчена... Что же дальше?

— А ты не думай о «дальше». Бог решит. Ведь всегда так было. Ты же столько книг прочитал!

— Нет. Не было так. Был ответ на вопрос. На ответ — новый вопрос. А теперь — молчание, — он привстал. — Лена, я ничего не делаю. Я не мешаю никому. Я — просто вопрос. Железный, негнущийся вопрос, стоящий перед ними. Кость в горле. Вот почему я исламист!

— Эх, Владушка, Владушка... Не прав ты... Зачем ты испортил все? Люди собрались в прекрасном настроении, пили чай. Радуйся и ты настроению, радуйся, что все хорошо. Радуйся людям вокруг. Что ж ты, Владушка?..

— Дело в том, что я уже давно не играю теперь, — странно так сказал Владислав и пружинисто, нервно передернул воздух в груди.

— Послушай… — вдруг сказал он. — Я догадался! Это я делал. Ведь не народ же это делал, а вот такие типы, вроде меня. У которых, как говорит молодежь, «маразм крепчал»…

— Ты о чем?

— Я вот о чем. Еще когда все это только начиналось, Федор Михайлович говорил, что энтузиазм юности так же светел и чист, как и раньше. Люди прекрасны. Молодежь прекрасна. Дело в другом. В подмене ориентиров, перемещении целей. Вопрос лишь в том, что прекраснее: Шекспир или сапоги. Почему Шекспир прекраснее или, скажем, полезнее сапог?.. Или навозной кучки? Кто первым это спросил? Ну кто?

— Кто?

— Да говорю тебе, такие, как я. Ведь не народ же, право! Кучка свихнувшихся на своей идее шизофреников и мусор, который они подняли в воздух. Мусор. Гнильцо. Неудачники! Все это произвели неудачники, в уши которых шизофреники влили свои идеи. Витя прав, человек больше не хочет жить идеей. Но вот в чем не прав Виктор: он думает, что это пройдет просто так, само собой, как простуда. Нет! Зараженное сорняками поле травят. Идею можно только идеей перекрыть. Без стельки да голенища они не захотят Лира. Они не поймут Лира. Видимо, чтобы вернуться к Лиру, нужно проделать обратный путь, от сапог.

Владислав нащупал рукой отлетевшую пуговицу от рубашки и заключил:

— Да… Нужно, чтобы у людей сапоги были.

— Владиславушка, — сказала на то Елена, целуя Владислава в жесткие щеки, — не надо идей. Не старайся людей переделать. Все, что ты можешь, это предложить им себя. Будь милосердным.
Владислав даже приподнялся:

— Ты считаешь?

— Да, бунечка. Это единственное лекарство.

— Хорошо. Что мне делать сейчас? — спросил он погодя.

— Мне кажется, извинись.

— Я уже думал об этом. Не простят. Я бы не простил.

— Ты не думай об этом. Просто извинись.

— Извинюсь, ладно; но думаешь — изменюсь?

Елена смолчала. Ее взбалмошная птичья челка, «дожившая» до преклонных лет, понуро упала на глаза.

Владислав боялся расстроить Елену, как боятся спугнуть пичугу те, кто очарован ее пением посреди распахнутого утреннего сада.

Не хуже Одиссея он отправился в странствия по комнатам даренной ему безразмерной квартиры, и в каждой комнате говорил: простите меня.

Тут только Владиславу пришло в голову, что квартира его слишком просторна для счастья. Внушительные пространства ее — от стены к стене, от пола к потолку — солидны и холодны. Они как бы идейны, эти пространства… «Храм, — подумал Владислав, когда «-дцать» или «-сят», лет назад увидел эту квартиру пустую, еще без мебели, — чистый храм». В этой квартире и осуществлял Владислав свое сложное, чрезмерное счастье. Но разве в храмах кто-то бывал когда-нибудь по-человечески счастлив? Нет, храм — это больница, туда несут и горе, и боль.

...................................

 1    2    3    4

«Письмо к сыну»«Ангелина»«Лицо»

Nutrilite - купить продукцию Amway в Москве

Для отправки произведений, вопросов и предложений щелкните по конверту:
Перед отправкой произведений ознакомьтесь с Правилами Клуба!

СПАСИБО!

 


Использование материалов сайта возможно только с согласия автора и с указанием источника:
ИнтерЛит. Международный литературный клуб. http://www.interlit2001.com