ИнтерЛит в мире.

ИнтерЛит в Европе


Электронные книги «ИнтерЛита»

Дом Берлиных — литературно-музыкальный салон

Республиканский научно-практический центр «Кардиология»

OZ.by — не только книжный магазин

Анатолий ПРИВАЛОВ


ТЫ РАЗБУДИЛ МЕНЯ

Рассказ

Кто знает, насколько сопоставимы два года и два дня?

За два года работы без отпуска удалось ему вырваться в Ленинград лишь на эти два дня, и были они первомайским праздником, суматошной отрадой и болезненным ощущением изменившегося себя. В бессонную кутерьму смешались лица, звонки, улицы, такси, объятия, застолья. Казалось: проснись — не выдержишь!

Когда же свалился на Олега этот непредставимый семимесячный отпуск, оказался он в лёгкой шоковой растерянности. Куда сначала: к дочке? к родителям? к друзьям? Но ведь бывает и так, что человек устаёт, устаёт выгребать на стремнине, когда ему становится необходимо просто расслабиться. И зачем принуждать себя сравнивать и выбирать? Улетая с севера, Питера не минуешь. Значит, решено: сначала к Ленинграду. За пять лет он стал родным, вошедшим в душу и отобравшим долгую сердечную привязанность. В нём теперь жили брат и сестра Олега, жили друзья, жили замечательно незабвенные Нина Михайловна и Анатолий Алексеевич. Только где остановиться? У брата ребёнок грудной, сестра в общежитии. А-а... Наташка свой человек, что-нибудь придумает. Интересно, какая она теперь. Повзрослела? О, да ей никак уже двадцать один! Эх, пролетело времечко, полысело темечко, как говорили древние греки. Вот обрадуется, чудачка. Столько не виделись, и такой сюрприз. Медсестрит, конечно, по-прежнему. Но теперь-то ей не надо мелочь свою в кафешке трясти. Да, Наталья, четвёртый механик — это не стриженый курсантик: отпускных и отгульных не одна тысяча. Ты у меня ахнешь! Прикидываться не буду, были женщины, были, да тебе-то что с этого? Жаль, в тот прилёт не позвонил даже, закрутился. Нет, здорово всё-таки как с неба свалиться, порадовать девчонку. Эй, корешок, так с неба и получится! Вообще-то она от одного звонка ошалеет. Ну, братцы-ленинградцы, даёшь Питер!

Но Питер долгожданный словно подзабыл его. В регистратуре ответили, что Славина давно уже в диспансере не работает. Пока же Олег приходил в себя, продолжая потерянно допытываться и ясно представляя эту старую мегеру, грозу неминучую всех медсестёр и молодых врачей, она с привычной злорадностью разнесла его по всем кочкам. И удивительно не то было, что Салтычиха узнала его по голосу, стоило только заикнуться о Славиной; в своё время за целый год он порядком-таки осточертел ей, мужененавистнице и свирепой хранительнице непорочности служебного телефона. То ли от его растерянности растаяла, то ли с Наташкой какое-то объяснение у них вышло на прощанье, но чтобы этот цербер в халате после противно-обычного «справок не даём» всё-таки выдала: «Ищите в поликлинике водников на Комсомольской площади. Всё!» — такое было не в её стиле.

Вот это уже весело! Но что может быть решительней и бесповоротней задетого самолюбия? Его, уже третьего, считай, механика, загранзаплыв! — его бросают через левое бедро. Да ты что, сообщить не могла, копеек не наскребла на радиограмму? А может, специально работу сменила? Так у нас это не проходит, девочка, и тебе давно пора было убедиться, что...

Полтора дня только из женского каприза переменчивой погоды не проскакивала в ленинградском небе молния. Телефонисткам горсправки досталось меньше, но две смены регистратуры поликлиники и отдельных её кабинетов были нездорово взвинчены. Сдаваться он не собирался. Не затем трубил без отпуска, чтоб ему фигу казали. И вообще!..

— Ой, Олега, Олежка! Ты!! А я с начала смены у телефона трясусь. На полчаса раньше сегодня прибежала, как чувствовала. И ничего делать не могу, как сказали, -- сижу и жду. Нет, это серьёзно ты? Ты только не молчи, не надо, я прошу! Давно ты в Ленинграде?

Ну конечно, запела. А куда ты денешься! Нечего смываться было. Я тут нервы себе на кулак мотаю, ахинею всякую выслушиваю; как бобик у этого таксофона...

— Привет, Малыш! Не выступай, осади. Второй день горло деру, будто больше делать нечего, кроме как за тобой гоняться. Что сама? Если бы позвал? Ладно, это моё дело. Короче, так. Я пока в Мурманске, завтра-послезавтра буду в Питере, расчёт уже получил. Да, отпуск. Организуй по-срочному номерочек, квартиру, комнату, — что сможешь. Не худо бы без содержания недельку отхватить. Ты как на это смотришь? Приём.

— Ой, Олег, Аличек, я всё сделаю! На Гапсальской номер тебя устроит? Там я могу. А с работой не знаю даже — сестричек не хватает. Нет-нет, ты только прилетай, что-нибудь придумаем! Вот, а ещё маму попросить могу, она у сестры поживёт или на даче. Знаешь, Алик... Аличек, я ещё не верю, что ты будешь здесь. А чего бояться, правда же?

— Никакой мамы! Ты что? Давай гостиницу!

Смотри-ка, всё та же Славинка! Ты ж моя простота! И на крыло поднялась, будто целую неделю не виделись. Нет, интересный они народ, бабы. Как только засекла, что неровно дышишь, так всю душу вымотает, над собой издеваться станет, но чтоб сразу подпустить — ни Боже мой! скорей ливень тропический на северном полюсе врежет; того и гляди «хама» или «подонка» схлопочешь. А шугани пару раз — вот и потеплела. Нет, это само собой, раз природой положено мне пытаться, а тебе сопротивляться, так ты сопротивляйся. Тут, как говорится, кто кого. На словах все середины хотят, да не какой-нибудь — золотой, а на деле одни крайности лезут.

Ну ладно, подонком как-то зябко оказаться. Но вот катай ты её в трамвае, кино там, театры, цветы, дальше парадной двери ни ногой — и глядишь, через месяц-два ещё не то вылезет: «В конце концов, кто я для тебя? Ты мужчина или тряпка!» Оне-с оскорбились... Вот и дерзай, чеши репу, на что она запрограммирована. И когда эта лампочка зелёная загорится. Нет, что-то тут перемудрил небесный комитет. Да что говорить! С мужиком ясно: мужик — он прямой как лом. Но вы-то сами что? Одна только с первого взгляда всё признаёт: увидел — пропал, хоть режь — хоть ешь. Пан, пропал, кресты, кусты — вай, вот это мужчина! Другая: давай-давай, дёргайся, а я пока образ себе придумаю, присмотрюсь, разузнаю, посоветуюсь — кто ты, что ты, с какой тебя приправой, да с какой стороны начать; а что Люська-дура скажет и чтоб Маринка от зависти в морской узел завязалась; да! как мы смотримся, девочки? как он вам? нет, что туповат — ничего, это выправим, ну а так, вообще? И третьего не дано. И каждая — богиня! Им потому и тесно...

 

 

 

Небо над Мурманском низкое, набухшее, суровое. Сопки в дымке. Всю долгую дорогу в аэропорт таксист материл свой раздолбаный аппарат, прикуривая следующую от предыдущей, а Олег пытал попутчика, питерского командировочного дядьку, знающего, казалось, всё обо всём, и поразительное это всезнание было сейчас так незаменимо, помогая отрешаться уже в Мурманске от Мурманска, вызывая в звенящей крови горячий гул стольких предвкушений — до щекотливого зуда в кончиках пальцев, до испарины на лбу! И дядька такой славный, надо его угостить в аэропорту, если останется время. Цветочный и фруктовый ассортименты на рынках, горьковато-ячменный привкус питерского «Жигулёвского», реставрация «Великана» под базу мюзик-холла, новая «ресторация» в родной Петропавловке, новые станции метро... Милый мой город! Как это: «Ленинград купается в ночи, и не спится чайкам-полуночницам. Милый город, вместе помолчим... расставаться так с тобой не хочется. Ленинград купается в ночи». О-ля-ля! Да я и стихи-то все перезабыл. Ну, ирод! А так, как Наташка, никто не способен слушать. Славинка — славненька. Эк тебя... на рифмы даже растрясло. Нет, зря я так. Надо будет извиниться. Да-а, сколько же тоски вмещается в душе! Вот сяду на стрелке и заплачу, только до Васильевского добраться.

На посадке Олег подсознательно замешкался в толпе у трапа. Ему необходимо было побыть одному, вернее, с Питером — настроиться на него, и, поднявшись в салон, он удовлетворённо вздохнул: мрачной красоты и грубо молодящаяся дама, вызывающе восседая рядом, делала вливание дядьке-попутчику, который, видимо, безуспешно пытался придержать местечко для Олега. Дама испытывала яркое саморекламное удовольствие, в гневе праведном обращаясь, по меньшей мере, к половине пассажиров сразу; попутчик лишь разобиженно сопел и развёл виновато руками, завидев Олега, затем в знак протеста против произвола — что хотят, то и делают! — откинул голову к иллюминатору, закрыв глаза: молоти, мол, пока завод кончится. Спасибо тебе, душа-человек. Он сел в самом конце салона, напротив кресла с сумочкой стюардессы, застегнул ремень, чтобы больше не беспокоили, и улетел в Ленинград раньше своего самолета. Наташка стала совсем рядом, глядела прямо в душу — бесхитростно, с безутешной надеждой, улыбаясь обречённо и виновато. Девочка моя!

Девочка моя!..

Познакомились они месяц спустя после того, как Олег принёс жене билет на самолет и сказал: «Ты свободна. Желаю добра! К дочке буду приезжать». Тянулось это второй год и требовало своей развязки. А что делать, если она, позволив упросить себя приехать с дочерью на время отпуска, каждый новый день начинала с требования написать — нет, «оставить на столе» заявление на развод, а потом «уматывать в своё несчастное училище». И таким противным в эти минуты становился её голос, словно и не пели они никогда вместе. «Да, и ещё не забудь, пожалуйста, дать моей маме телеграмму!» Когда отмалчиваться стало невмоготу, уходя утром даже без чашки чая и возвращаясь к вечеру голодным, чтобы с порога окунуться в то же болото; когда почему-то без всякого вызова, но смущённо почти положил перед ней квитанцию («Мама, у нас всё. Олег») и ещё раз начал втолковывать, мол, ты же сама без отца выросла, ты хоть понимаешь, чего ты дочери нашей желаешь, — оказалось, не в «какой-то дочке» дело, а вот в этой выдранной из него с кровью телеграмме, которая бабушку якобы в могилу сведёт, а у мамы полжизни отнимет. «Нет, ты мне скажи, скажи: ты об этом подумал?!» У него и челюсть отпала.

В ответ на пожелание добра она, как и всякая женщина, не справившаяся с натурой-дурой и даже на прощание не находящая сил сдержаться, оставила последнее клеймящее слово за собой: «Так знай, я больше чем уверена: через две недели ты и меня и дочку забудешь!»

Это совсем добило. За что ты, жизнь?! При чём здесь малышка, к которой она его нечеловечески ревновала, над которой методично и безудержно издевалась, доводя и её и себя до истерик, только бы ещё и ещё пройтись по самому больному, чтобы жизнь ему мёдом не казалась? «Тебя — очень постараюсь; ровно через две недели и начну забывать. Дочку — не надейся!»

Самое чёрное в его жизни время, когда он не жил, но мучительно существовал в каком-то невозможном измерении. Уходя в училище, оказывался вдруг на кладбище, где, то отключаясь от этого мира на скамейке в глухом углу, то словно убегая от чего-то, от какого-то призрака, убивал он мучительно обессиливающие часы. Это время, когда ничто не держало его в жизни, ведь даже дочери без него будет хотя бы спокойнее... Уходя из училища, он пропускал зачем-то несколько троллейбусов на Большом, затем всё-таки входил в один из них, не обращая никакого внимания на номер маршрута, и отворачивался в углу от всех, уставившись в никуда, чтобы через две-три остановки выскочить уже на ходу через предсмертно хрипящую заднюю дверь и устремиться бесцельно торопливо, снова убегая — от кого? чего? — в слезах, не замечая ни этих слёз, ни этих людей, лишь изредка беспамятно вздрагивая от визга тормозов или испуганного шофёрского мата при переходе какой-то линии Васильевского.

Так он пристрастился к небольшому скверу за высокой решёткой неподалёку от набережной, словно решётка эта не просто отгораживала, но охраняла его — от кого? чего? Здесь приучил себя отходить, успокаиваться внешне, и бывало это после очередного приступа неправедной к себе жалости, когда весь мир был трижды виновен, а жалельщик и жалеемый олицетворял собою высший суд. Проходил час, другой, он спохватывался и видел вместо себя некоего скрюченного, продрогшего человечка; человечек этот сидит, раскачиваясь невменяемо взад-вперёд, убаюкивая избитую, оплёванную душу, шёпотом выкрикивающую небу свою обиду, словно заклиная его упасть... И снова стремился куда-то от себя, не в силах выкричать её всю, не понимая, даже не задумываясь, убегает ли он — или опаздывает.

Сколько это могло продолжаться — неизвестно, только в одну субботу скамейка его дальняя оказалась занята. Он сдержал внезапное беспричинное бешенство, только сел, отвернувшись и облокотясь на спинку, на противоположном краю и бросил неприкаянную свою голову на руку. Здесь исчезало для него время. Когда машинально и безуспешно пошарил по карманам, изменилась только поза. Он сидел, опершись на колено, пока перед глазами не возникла только что прикуренная сигарета. Выкурена она была в полном отстранённом сосредоточении — он так и не вернулся из огромной своей Страны Обиды, но ритуал был нарушен окончательно и нагло, когда послышалось издалека, как сквозь туман:

— Всё?

— Ы-ы! — мотнул головой.

— Всё равно идём. Я очень замёрзла.

— Х-ха! — мотнул головой.

Кафе-мороженое на набережной, рядом с диспансером, пустовало, открытое после перерыва как специально к этому странному посещению. Она завела его за руку, поставила его портфель на подоконник, приказала сесть и пошла к стойке. Была здесь своя. Принесла объёмистый бокал коньяку, фужер шампанского, шоколад. Всё это вызвало у него не более чем слабый интерес постороннего, не занимая ни ума, ни воображения. Он существовал теперь в двух реальностях, и вторая сейчас диктовала.

Меланхолически подчинясь очередному приказу, он глотнул коньяку и скривился так мученически, с таким отвращением, что в глазах его она снова успела перехватить, а может, даже предупредить искру бешенства. Испуганно подвинула ему фужер:

— Может, запить?

— Х-ха! Не то... Всё не то!

— Тогда на, кури. Мне разрешили здесь. Я сейчас.

Оставшись без душеприказчика, то есть приказчицы, он почему-то ахнул коньяк залпом, запил добросовестно шампанским. Закурил. Где мог видеть её? Вот некому нашлёпать за сигареты. Ладно, греби-ка потихоньку. Только этой куклы тебе не хватало. Все они!..

— Ух!.. Вот. На! Вымолила у старшей. Ой!.. Ты что, угостил кого-то?

— Знаешь что, девочка... Ты кто?

— Не твоё дело, мальчик! Вот, если хочешь. Тебе же плохо. Сейчас водички попрошу, развести. — Мотнул раздражённо головой. — Что, чистый?! Ой, мама! Я отвернусь!

Встал, рванул, зажмурился долго со слезой, выдохнул прямо в её лицо вперемешку с крутым спиртным духом:

— Отдайте шляпу и пальто... Не могу; не могу-у! Отзынь, чучело! — и вышел вон.

Набережная. Такая долгая. Тепло так стало. Стрелка — это, конечно... Моя стрелка. Мой мост. Моя крепость. А я — чей? «Проснётся юноша мужчиной. Проснётся женщина вдовой. Проснёшься ты — а я не твой...»

Тогда в Петропавловке ещё оставались два жилых дома; Олег уже входил в подъезд под шпилём, придержав сзади дверь ногой.

— А портфель?

— Слушай, кукла! Ты ещё здесь? Катилась бы ты... Можешь обижаться. Разрешаю в синий цвет. А-а, мои умные книжки — давай. Пр-рошу! — и устало, опираясь на стенку, стал подниматься по ступенькам. Дверь оставил незахлопнутой, вошёл в кухню — прихожей там не было, — оттуда в келью свою одиннадцатиметровую, также не закрывая за собой. Когда она вошла, не сразу, и настороженно-любопытно, что-то ей одной нужное выясняя, осмотрелась, он медленно, отсутствующе расстёгивал бушлат, стоя посреди комнатки. Стащил, наконец, бросил на тахту.

— Ну что смотришь? У тебя разрешение из школы есть? Записка от родителей? Тогда оставайся, располагайся. Только не встревай. Здесь всё твоё, кроме этого кретина, — в такт последним словам трижды ткнул себя в грудь большим пальцем. — Присутствие за дверью, прямо налево. Телефон в кухне. Адьёс, ангел-охранник!

Крупно повезло, Алексеич был дома. Настроение постояльца он не просто тонко чувствовал — убивал влёт, чем и заслужил вечную благодарность. «Телевиндер» побоку, очки в сторону:

— А, Олежка, это ты? Здравствуй, милок! С кем это ты сегодня? Не иначе морозы вдарят! Ну, итит-твою мать, опять потух! Да я б на твоём месте...

— Алексеич, поди-ка зацени, какая кадра прилепилась. Я их скоро бить начну! Посижу у тебя, ладно?

— Ну, в рот тебе усы! Да хоть ложись, спрашивать он ещё будет. Только на мою, а то Михална этого не любит. Только как же так, браток? Ты ж привёл, так паси, а не то... не гляди, что я старый. Эге! мне если только зубы все вставить, так расступись земля и небо!.. А то, слушай сюда, «Бурелом» ещё открыт, а? Правда, ты уже зарядил, как я погляжу. Но если надо, я ментом. Олежка, милок ты мой, да Алексеич для тебя в доску расшибётся!

Предложение получило двустороннее одобрение, но за время его претворения Олег уснул-таки на хозяйской кровати, отрубился тем внезапным сном, после которого, опустошённый начисто, не сразу соображаешь, куда ты попал, где и как долго отсутствовал. Алексеич вернулся, покрутился на кухне, собрав «что ни то» закусить — а не собери, так влетит от Михалны за это в первую голову, паровозиком, а прицепом тогда всё остальное пойдёт, — погулял с собакой и теперь, даже побрившись в предвкушении, сидел у приглушённого телевизора в решительном и стойком ожидании. Стол изнывал от половинчатого внимания.

Проснулся Олег так же резко, от позывных «Времени». Нечто безжалостное, больно ощутимое, но не осознаваемое, с такой безысходностью надвигалось на него во сне, окутывая всё тягучим мраком, не давая дышать, пока не взорвалось от непомерной своей тяготы, и долго пришлось ему плескать в лицо холодной водой, освобождаясь от этого обвального сна. Да-а, «я упал головою в закат...»

— А что, Алексеич, давненько мы не брали в руки шашек! Ты прости, старина, я, кажется, кемарнул маленько.

— Ох, ни себе хренА, маленько! Знаешь, сколько ты клопа давил? Я уже и начинать боюсь: а вдруг прокисла?

— Эх, уснуть бы года на два... Ну ладно, родина доверила нам корабли — насыпай!!!

— А вот, вот, милок, всё насыпано. А что поспал, оно понятно: ночь впереди...Так слушай, некрасиво получается — ты пригласи девчонку, а не то я давай схожу, а? Нет, вот за что я тебя, паразита, люблю, так это за верный глаз. Глаз у тебя — прощай, мама! Вышла, понимаешь, и поздоровалась так красиво, и представилась, и так это «позвольте мне домой позвонить», что я ей аппарат в руки бац! — а сам ни бэ не мэ ни кукарЕку. Ух, как по шарам шарахнула! Чуть очки не треснули, ей-Богу! Так что приглашай давай, грех такую прятать.

— Эту-то? А я её не звал. Да! она уже ушилась. Ну и хай ей по холодку. Так родина доверила нам корабли? Будь!

— Резкий ты мужик, да гляди сам. Поехали!

Ехали они долго. Около двадцати трёх вернулась с вечерней смены Нина Михайловна и, оценив обстановку на местности, мешать большим умам не стала, благо дело, у хорошей хозяйки на кухне всегда есть чем заняться. Когда же Олег, вполне разогревшись, решил переодеться, снять форму на ночь глядя, на кухне сцена перед ним предстала совершенно идиллическая: хозяйка с его надзирательшей вовсю гоняли чаи индийские с конфетами, переговариваясь вполголоса доверительно и с полным расположением друг к другу в глазах и на лицах. Маман с дочарой — да и только! Но сдержался ради глубоко чтимой Нины Михайловны.

— О! лепота-а-а! Добрый вечер, Ниночка Михайловна! Вы извините, мы сегодня с Алексеичем мировые проблемы решаем. Не смею мешать, ухожу-ухожу. А ты-то что уставилась?

— Здравствуй, Олег! Как же ты завтра... ой, совсем затуркалась баба: воскресенье же! А мы тоже, как видишь, не скучаем, так что каждому своё.

— Ага. И каждому — своя!

На том и разошлись. Только разогнав чаи, выдраив до блеска кухню и постирав бельё — ложилась она очень поздно, — хозяйка покинула свою вотчину и явилась к государственным умам в большую палату, то бишь комнату. На повестке дня — да уже ночи! — были проблемы нехватки рабочей силы в стране и борьбы с психологическими катаклизмами женской натуры.

..................................................................

Окончание

Описание Обтирочное полотно у нас.

Для отправки произведений, вопросов и предложений щелкните по конверту:
Перед отправкой произведений ознакомьтесь с Правилами Клуба!

СПАСИБО!

 


Использование материалов сайта возможно только с согласия автора и с указанием источника:
ИнтерЛит. Международный литературный клуб. http://www.interlit2001.com