ИнтерЛит в мире.

ИнтерЛит в Европе


Электронные книги «ИнтерЛита»

Дом Берлиных — литературно-музыкальный салон

Республиканский научно-практический центр «Кардиология»

OZ.by — не только книжный магазин

Анатолий ПРИВАЛОВ


 1    2    3    4

 

......................................................

 

Вообще-то Попов был сугубо положительным человеком, без вывихов. Делал своё дело не лучше и не хуже других, зато умел не то что довольствоваться достигнутым, но... не гнать лошадей, почему и казался примером человека на своем месте. Эта позиция была выкована им в горниле комсомольской работы, где постиг он элементарные, но насущные законы человечьего общежития: на строптивых воду возят; не высовывайся — таких бьют; не плетись в хвосте, дабы не показывали на тебя пальцем. В итоге этих жизненных благоприобретений он заслужил раннее обращение к себе по имени-отчеству и жил без комплексов. Правда, на сегодняшний день, несмотря на молодость, у него не осталось ни одного друга, за которого он мог бы поручиться как за самого себя, — он вообще не любил ручательств, они всегда чреваты. Зато он без затруднений сходился со многими людьми на уровне не просто знакомства, а делового, нужного или интимного. Да, все отношения с людьми были у него чётко дифференцированы. А поскольку он не изводил себя ни несбывшимися, ни несбыточными мечтаниями, то и жизнь его текла гладко, не выходя из чётко очерченных берегов. И конечно же, руководящие дяди не могли не заметить выдержанного «в духе» кадра: в заветный момент, при благоприятном расположении планет его карьерного гороскопа, вознесён был Попов с комсомольского стула в креслице инструктора горкома партии. Самого молодого. Что ещё? Как и заведено среди людей, в своё время он женился, но именно в своё, и женился удачно, а не счастливо, — при чём здесь счастье? В своё же время появились у него дети-погодки, девочка и мальчик — нянька и лялька, всё как положено. Неутешительным было разве только то, что не совсем в своё время наметился у него небольшой животик. Правда, и в этом был свой резон, так как человек на столь ответственном посту и выглядеть должен представительно.

Да, так и прокатился бы он по этой жизни шариком, не будь она такой заманихой. И даже у самого умиротворённого обывателя бывают такие периоды или хотя бы моменты, когда он выходит из обычных своих рамок. Причин для этого множество. Обычно таким образом хочется что-то своё доказать жене, друзьям или недругам, а чаще — самому себе: встряхнуться, проверить, на что ты способен, чтобы поддержать веру в себя, а затем вернуться в прежние (а лучше — чуть пошире) рамки и с достоинством шагать дальше, не теряя столь необходимой спокойной уверенности.

Вот он и встряхнулся. Клюнул на эти горкомовские слухи о выдвижении. Копнул снизу. Глубоко копнул. Так, что сам себя закопал. Идиот! И этот сон...

— Здоров, Витюш! Как ты тут? Жив, курилка? А то я вечером заглянувши был, утром, понимаешь ты, наведамшись, да гляжу, вроде как в здоровом теле здоровый сон. Ну и лады. В самом деле, хватит нам с тобой дурочку погонять, — брал Кузьмич с ходу быка за рога. — Э-э, да ты штой-то шибко смурной... Тю, дурень! Не можно тебе дальше сдавать, сам понимать должОн. Ну чисто дитёнок — из-за того горлохвата пасмуриться! То ж не человек, то ж такая колода, что не кажный пёс и ногу задерёть.

Неловко стало. У человека, видно, забот невпроворот, а ты его в няньки-утешители пристроил. Что, понравилось?

— Кузьмич, вам, наверно, на работу надо. Там, слышно, навалились все. А я и сам лежу, и вас держу. Вы идите, только банку оставьте. Спасибо, я тут как-нибудь...

— Вона што! Не шебуршись давай, покуда я не разошёлся. Есть-то надо, браток, иначе не встанешь. Тебе чего принесть?

— Чайку бы горячего...

— Цыть, зараза худая! Водички-холодянки не стребуешь? Да ты глянь, херувим, что от тебя осталось! Бульён наворачивать будешь, раз душа ничё не примает. Суток через трое к базе подойдем, сдадим тебя. Знать, не судьба! То ж не всякому на роду написано. Зато запомнишь да другим растолкуешь, как эта селёдочка достается. Ну ладно, ты особо не серчай. Ты вот погодь до вечера, зараз всё тебе обскажу.

Кузьмич прихватил чайник и затрусил на камбуз. Работы и вправду всем хватало — надо было навёрстывать упущенное в шторм. Он наведывался ещё дважды, заставляя подопечного понемногу отпивать. Да бульон-то бульоном, он хоть и под нажимом, но потреблялся, а вот от остального-прочего совсем беднягу отвернуло. Стоило ему взглянуть на суповую кость с ошмётками мяса — деликатес общепризнанный, — как желудок с готовностью отзывался такой помрачительной резью, что белый свет не мил становился. И качка уже не штормовая, да, видать, это всё от внушения, от страха пережитого.

Так, с чая на бульон перебиваясь, держался он, совсем не представляя, что мог бы когда-нибудь встать на этом ваньке-встаньке и даже что-то делать со всеми, а от предстоящей пересадки на плавбазу был в ужасе. Но третьего, как говорится, не дано; стыд не дым, глаза не выест, а без стыда и рожу не износишь...

И в этот день вечером, и в последующие два дня, когда шли уже Норвежским, Кузьмич заявлялся после ужина, одевшись поплотнее, с запасом курева, с настроем на неспешное, утоляющее толкование, и усаживался основательно с подветренной стороны, дабы не окуривать измождённого слушателя. И кто знает, что больше поддерживало отчаявшегося человека — необходимое питьё или дающие надежду и склоняющие к нелегкому самосуду эти вечерние разговоры за жизнь.

 

 

* * *

 

— Ых-х, браток! Да ежели про всё сказывать, дак хрен поверишь. Такое в книжке не вычитаешь. Я сам-то из деревенских буду. Крепостная там жисть, право слово. От налогов не продыхнуть, а из колхозу не сбечь. Дак я, это... будто в техникУм навострился. Ну, само собой, паспорт в зубы — и ходу. На кой та учёба, коли по ночам с голодухи просыпаисся. Да батьки с войны нету, а я старший, вот.

Ага, а тут в Клайпеде, читаю, в траловый флот берут. Так, понимаешь ты, и трублю аж с сорок восьмого. Вот, скажу тебе, года были! А в пиисят первом вышли мы в океан. Ты што! Прибрежный лов глядел на нас — шапки сваливались. А для простых смертных атлантики были как эти... в общем, как в Эльдораду за золотом ходили. Перед рейсом гробовые платили, ну! Отчаянный народ шёл. Кто просто заработать, родным помочь, а кому и места на берегу не было. Не принимала его земля... Дак зато после рейса она та-ак приголубит, родненькая! Хорошо, если успел домой деньгу отправить или там в Ригу смотать, пальтуган кожаный на базаре хапнуть. А то и тыщ пятнадцать размотаишь за месяц — и айда по новой... Не, я, правда, в меру раскрутку выдавал. Ты што — сам голый поначалу, да две сестры подымались. Мамане, выходит, пособить надо. Оно, глядишь, и беситься некогда. Не бичевал я, одерживался. Да. А бич, брат ты мой, знаменитый был — кочующий! И трескоеды, и мурмаши, и дальневосточники. Астраханцы — те засолом славились, рыбмастерами ходили. Ох и носило бича по свету... Вот лихие головы были! Ну, про эту ватагу особо толковать надо. Мельчает бич, вот что я тебе скажу.

Тут Кузьмич даже умолкает ненадолго, заглядевшись в то незабываемое время молодости, безоглядности. Он вкусно, отвлечённо-обстоятельно закуривает. Вздыхает про себя. Глядя на ещё тлеющую полоску горизонта, раздумчиво продолжает:

— Главное, слухай сюда, больше самостоятельные мужики в душу западают. Оно, конешное дело, и шушеры хватало. Вот, помню, в Зунде боцмана у нас на плавбазу списали. Запил — удержу нету. А кого ставить? И грамотного надо, и расторопного. Ну, подвернулся тут один — и армию отслужил, и целую девятилетку кончивши был. Поставили его боцманом, больше некого, дак он, задрыга, сразу письмо шкрябает, на базе чтоб отправить: дорогая, так мол и так, вышли в рейс, я уже боцман; а ежели, говорит, и дальше так пойдёт, то годика через три будешь ты капитаншей... Понял, да? Вот же хмырь! Ага... А то ещё еврей гомельский был. Ну, этому своя думка на душу пала: лавку, понимаешь, сапожную открыть. Дак он, страдалец, на грудь принять — ни-ни! Чтоб табаком баловаться — Боже збавь! А от баб будто зелья отворотного нахлебамшись. Ему ж эта лавка заместо маяка в жизни была! Вот ты лыбисся, а я не шутейно. Ну, сделал он рейс, а полгода — это тебе не разлюли-малина. Сделал еще один, на пять с хвостиком потянуло. И что ты думаешь, списываться в отпуск не хотел! Тут, конешное дело, стопорнули его. И то, на хрена тебе та лавка, коли чокнисся однова.

Вот так, браток. Зато вглядись, ан крепких-то людей оно поболе будет. Я, вишь ты, нагляделся на всяко-разно, и вона как получается: у крепких таких — не у кажного, брехать не буду, но через одного — на берегу штой-то поломано. Отпихнула, значить, земля-матушка... И ходит он семь, десять, двенадцать годов, и море это, как послухать, в гробу видал. А вот спишут его подчистую — и через два-три годка на бугор отнесут, ежели за полста перевалило. Он же такой береговик, как я нынче деревенский. А человека понять надобно!

— А... а разве не всё равно?— будто уязвлённый, встревает в этот монолог Попов.

— Чего-о?

— Да это я так. Не хотел перебить. Только крепкий или... хм... слабак, понимай ты его или нет — всё равно на бугор.

— Э, не скажи, брат. Не скажи! Да, к примеру, дрифа нашего возьми. Ох, и сильный мужик Фёдор! Тут хоть круть-верть, хоть верть-круть, а таких мало. И не дай же Бог, как его крутило. Войну прошёл, комиссар кадровый. Был, ага. Вырвался из госпиталя об одне сутки и, это... жену с ейным кобелём прямо в постели порешил. Пристрелил под горячую руку! Тут, конешно, суд офицерский, всё такое. В рядовые из майоров — и на передовую. Чёртом лез, куды ни попадя, а и пуля не взяла. Согнуло его здорово, да не сломало. Матросом долго ходил, теперь вот мастером. Дак опять не кажному по нутру. Кто уважает его, а кто и завидует, оттого и злобится. Ну и... хлещет он стаканами, а кто не запьёт? Только не берёт его: и дело знает, и голову не теряет. Пьяница, говорят, проспится, а дурак никогда. Мужик он самостоятельный, мнение свое держит, а над такими завсегда мелочь захребетная зудеть станет. А што? Фёдор в чужую душу без спросу не полезет, нечего и в свою пускать. Тяжко ему, вот и... Закременел. Матушка его живая пока, а так — тесно Феде на земле. Толкучка, говорит. Проведает старуху и в рейс просится — что ему этот отпуск? Слава Богу, детей с той сукой не нажил. И что ж это за племя такое бабское, а? Вроде кажная наособицу выглянуть хочет, из шкуры аж выпрастывается, ага. А поставь рядом — одна другой стоит. У-у, нелюди! А ты говоришь! Вот тебе и звезда рыбака. В песне оно завсегда красиво. Да... Про што это я?

— Ну при чём здесь это, Кузьмич? Бабы какие-то. Лучше про звезду рыбака и крепкого мужика. — Виталий готов слушать и слушать. Это отвлекает его от немочи.

— А ты не встревай! Лежишь — и лежи. Это самое... Ага, дак мне вот с бабой как раз одну путину отмотать довелось. Ты што! Вот крест, бунтовать стали, как новая кокша нарисовалась. Да где это видано — баба на тральце! Это ж тебе не плавбаза, сами-то ровно кильки в банке напиханы. А куда бабу положить? Под замком её, заразу, держать?

Опять же, с надстройки (т.е. с лица, — А.П.) она как бы и неприветная, глянет — в переборку влипнешь. Дак зато обводы корпуса у ней — обмочиться и утонуть! Не брешу! Шары на неё выкатишь под настроение, аж в голове бубенцы с перезвонами заходятся. Да какие там замки в рейсе, ежели теперь поножовщина верная светит. Пароход в клочья разметелют. Это ж смерть живая, коли не пацан да толк понимаешь! Ну, думки-то про себя пока держим, и без всяких тебе заходов. Зато как стали мы её доставать... Ой, што было! Сам знаешь, приколы наши не для бабских ушей. Ждём, понимаешь, што после горячего приёма сама отшвартуется. Угу... А она зенками своими тырк-тырк, и всё молчком. Да. Молчком-то молчком, только глазьев таких сроду не видывал. Такое там... То глянет — в пот шибанёт, а то мороз по шкуре подирает. И чую, досталось ей по жизни, ой как досталось!

Ладно. Вышли мы в рейс. Стерпела она всё. В кормовой кубрик определили, чтоб под глазом у начальства. Ага. Ну, то-сё, отходная, как положено. И вроде всё чин-чинарём, а не то. И пьётся, слышь, не так. В завод идёшь. Вот ходим кругами, понимаешь ты, момента ждём. Дак оно и ждать вышло недолго. Рыбкин у нас матёрый мужик был. Работал что зверь, а травить помногу не любил: сказал — что пломбу навесил. В кубаре, значить, он с помощником, остальные салажня: мотыль, радист да третий штурманец. Ну и кокша за занавеской, как камень на шею. Да. Сперва крепился он; не пойму, говорит, то ли калуар у меня тут, то ли этот, как его... ну, бедуар, вот. А за ужином раз не стерпел. Хлебнул пару ложек, скривился весь — да и вывернул миску ей под ноги: «Стирать и готовить она не умеет — значить, в постели руки золотые!»

Эх, брат ты мой — жутко что было!

Как она вызверилась, как попёрла навзлобки... Тоже, видать, терпелка кончилась. И ты чуешь, всё шепотом, да таким, что я и помирать буду — вспомню. Штот-ты! Веришь, страшно стало. Повяли все. А её аж колотит. Зенки торчком, немигаючи, на лицо, бедная, почернела, зубами скрежетать стала. И нас, что ты думаешь, трясло вовсю. Когда матюгом сыпануть всё равно что цыгарку засмолить — это так, для покоя душевного. А тут... Не знаю, такое лучше не слыхивать. Иван от неё все пятится, пятится круг стола, а она всё ше-епчет, ше-епчет... И как вымучила: «Ещё раз вякнешь — не жить тебе. Душу выну!» Как села на его место, так и не встала, пока всю его пачку «Прибоя» не высмолила. Тут и гонор наш как бабки отшептали.

Вона как в жизни заворачивает. Она ж, понимаешь ты, после войны в клайпедской тюрьме надзирателем была. В женском отделении. Поставить, говорит, поставили, а сменить забыли. После того случая тётей Полей звать стали, а ей и сорока не было. Душа у ней помёрзла, через такое прошедши. Зато слово — закон. Даже Кэпа по мелочи наколоть можно было, а тётю Полю — ни в жисть! За неё кого угодно пошкерить могли. Она того и в рыбу подалась, что не смогла там больше. Толкучка. Воздухом, говорит, чистым надышаться хочу. Душу свою на ветру прополоскать. И не в том тут дело, чем она у плиты камбузной дышала. Да... Понял, что за люди в рыбаках ходят?

 

 

* * *

 

Что за люди — знал ли он?

Да нет, скорее, обходился наружным и предвзятым представлением. А понимания никто с него и не требовал. Кого понимать-то было? Деревню нечёсаную? Бичей задубелых? Или может этих, с волчьими билетами? Вон их сколько разом подвалило — спасибо партии родной. Тс-с-с... А флот, он как грибы после дождя растёт. Переоборудуем, можно сказать, всё, что плавает. Так что работать надо было, а не понимать. С него что требовали? Требовать! Вот он и... Тут что главное? Главное — всю эту шваль подзаборную в кулаке держать. Голоса не давать. Установок не понимают? А ты матерьяльчик на капитан-директора... Нету святых, нету! И попробуй не справиться со своим быдлом. Разговор короткий. А иначе уже с тобой наверху ещё не так поговорят. Хватит, раз нарвался. Ты начальник — я дурак. Это точно! Когда он тебе в лицо слюной брызжет да под нос кулак суёт, аж стол трещит... «Ну и што-о?! Нам с ними работать, а не по фене ботать. Так иди пока и работай, Попов! Не обеспечишь — да я тебя!..» Такая вот оттепель. Главное — не обморозиться.

 

 

Ночью, один на один с собой. Чёрт-те где, под драным ватником. Выпавший из креслица, мог ли он уйти от этих мыслей? Нет, пока только обида ныла, покоя не давала, но смута душевная уже бродила в нём. Как невообразимо далёк он от этих людей, от работы этой и судьбы. И кажется, от себя тоже. Потому что всё теперь начинать по новой. Где? Как? А если не возьмут?

И вдруг будто током прошило, морозом по спине жахнуло — понял. Так вот где он закопал себя... Конференция! Это на ней «держал» он целый зал, пока полупьяный бич не вырвался из цепких корешовских рук и заголосил: «Эй, начяльник! А ты сам-то головоруб держал в руках?! Или только бабу свою мял да в кресле тёплом дрожал? Расколись, начя-яльничек, — послухать охота! Гы-ы-ы!» Его вытаскивали, а он уже бился в истерике, закатив глаза и задыхаясь, пуская пену: «Ну што, шестёрка! Век воли не видать — дайте мне его! Дайте-е!!»

Срочно перешли к следующему вопросу. Попов, пробираясь во второй ряд президиума, не знал, куда глаза девать, хотя и шипел что-то. Тут и обратился к нему вполоборота Хозяин: «Вы что, знакомы?» — «Да... товарищ Первый! Да ни в коем случае! Вы же видите: быдло. Контингент такой! Вот с кем работать приходится. Нет, то есть поймите меня правильно, я же только хотел сказать...» — зачастил он и перегнулся в первый ряд на полусогнутых, а рубашка уже прилипла, но сказать не дали: «Потом!»

А потом, назавтра, и состоялось то самое бюро. Он же все козыри выложил, но выбирать-то не приходилось: слухи слухами, а конференция могла всё, всё испортить. Тогда и подумать страшно, с каким мнением уедет Хозяин. М-м-м! Так нюх потерять... И если Сам столько лет в рыбе оттрубил, и если он никогда не кричал, выходит, он просто издевался, когда ставил его на место: «по зову сердца», «партии нужны такие»... Ну кому ты нужен такой?

Здесь тебе ходу нет. Нету, Виталя! Тут ты ноль. Балласт.

А там... Думай. Крепко думай. Иначе зачем ты так страдаешь? Зачем эта неделя сущего, непередаваемого ада? И когда ещё та плавбаза будет? Значит, никогда уже ты не убедишься воочию, только не сможешь теперь не верить, что эти, с виду такие толстокожие, непрошибаемые люди тоже способны выматываться и страдать.

Но страдать не после двух-трёх дней, а после двух-трёх недель шторма. Человек доходит до того, что, расклинившись в чертоплясной койке без малейшей надежды уснуть, мучается: скорей бы на вахту!

Но выматываться не за один покатушный, тошнотворный переход в район промысла, а за два-три месяца беспрерывной, забойной работы, когда большая рыба идёт, когда, задолбавшись в зюзьгу1, эти отчаюги заклинают ветер вольный: «Подуй, родной, — дай выходной!»

__________________________

1 3 ю з ь г а — сетка на обруче с деревянной рукояткой для подачи рыбы.

   З а д о л б а т ь с я   в   з ю з ь г у — устать, вымотаться (проф. жаргон).

 

 

Что такое для рыбака первый вымет?

Гремит авральный звонок, захлёбываясь долгожданно:

«Ти-та-а! Ти-та-а! Ти-та-а!» По судовой трансляции раскатывается приподнятый голос Кэпа: «Команде — сети метать!» Так во время оно звучал боевой клич: «Сарынь, на кичку!» Грохот болотников по трапам. У каждого шкерочный нож на поясе или за голенищем — на случай, если ногу при вымете захлестнёт поводцом, чтобы сразу обрубить; бывает, зевак выбрасывает за борт.

Капитан на левом крыле ходового мостика, старпом справа на машинном телеграфе. Вымет идёт в дрейфе, на руле опытный рыбкин, чтобы при подработках машиной не намотать сеть на винт. Боцман на носовом штаге должен поднять кливер — косой парус для минимального хода при вымете.

Команды: «Боцман, вира кливер! Пошел буй!»

Взмывает на штаге кливер, забирая ветер. Матрос, суеверно перекрестившись, выбрасывает два концевых буя. Порядок пошёл за борт. Для танкиста наступили те самые минуты, когда в буквальном смысле лезет наружу качество его работы, его укладки, и он наблюдает за выходом вожака как за дверью родильной палаты, где вот-вот должна разрешиться его жена. Не дай Бог вожаку спутаться и сорвать вымет — тогда танкисту хоть за борт сигай!

Пошла первая сеть. Летят за борт медяки и серебро с приговоркою: «Ловись, рыбка, большая и маленькая! Рыбка стране, деньги жене, а сам носом на волну!» У более хладнокровных остаётся мелочь и на последнюю сеть.

Дриф по ходу прихватывает нижние поводцы. Матрос подаёт из курятника буи. Два поммастера на верхних поводцах, два матроса на подборах. Так весь порядок уходит за борт. И с этой стороны его два концевых буя, в пику боцману разукрашенные номерными драконьими мордами: ещё с царского флота кличут боцмана Драконом; номера же СРТ на буях — указание принадлежности на случай обрыва порядка. Конец вожака пропускают в носовой клюз и скобой соединяют с ваером1. На последних сетях майнается кливер. Стали на ваер. Команда может отдыхать. Судно в дрейфе до утра. Выключаются ходовые огни, врубается треугольник — три белых огня: «судно стоит на сетях». Километры снасти, в ячеях которой застревает рыба.

__________________________

1 В а е р — стальной трос, с помощью которого буксируется трал.

 

Всяко бывает. То выползет на палубу полуголый, потный механик с тряпкой на шее и орёт: «Двадцать два богатыря хором тянут пустыря!» А то и хуже: если в каждой ячее по рыбине — шубу взяли, — порядок может оборваться от перегруза и уйти на дно — рыба залегла. Но это крайности. Они пока впереди. И нет ещё ни донных, ни пелагических тралов, ни кошельковых неводов. Есть вот этот дрифтерный лов, самый непроизводительный, самый трудный, когда сети при выборке трясут вручную.

Теперь — ждать. Ждать до утра и надеяться на хорошую погоду, на опыт и удачливость Кэпа, на ту самую рыбацкую звезду:

 

В туманном небе в давние года

её зажёг для нас Нептун...

 

Что такое для рыбака берег?

Он может быть домом с желанной семьей. И первый маетный месяц — это мучительное отвыкание от всего родного, пока берег не останется за дымкой постоянных мыслей и воспоминаний, как бы отодвинется. В это отвыкание вклиниваются только предположения и домыслы: как там с рыбой у Фарерских островов, будет ли план, не затянется ли рейс, — да начало промысла, первые взятки, как у пчёл.

Середина рейса — только изнурительная работа, когда ты до отупения врабатываешься в режим «восемь через восемь». Отдушина одна — почта с подходящими судами. До радиотелефона ещё далеко. И страшно, когда ожидание оказывается напрасным: ты начинаешь медленно уходить от себя...

А на последнем месяце недели для счёта уже не в ходу, в дело идут трепетно перебираемые дни, сквозь редеющую толщу которых надвигается в тысячах вариантов воображаемая встреча.

 

Земля, растаяв,

мысли не отпустит.

Она лишь остров

в мареве морском,

треть океана

в океане грусти,

печали, радости,

заботы о мирском.

 

Берег может быть просто твердью земной.

Зелень, цветы, улицы, нарядные, обязательно нарядные люди, несудовые запахи. И — твердь, такая незыблемая, устойчивая твердь, что поначалу тебя самого с непривычки покачивает на ходу, словно слегка под бахусом. Когда это будет, ещё Нептунова бабушка надвое сказала, трезубцем его на воде писано, но в любом случае все твои тревоги с надеждами — там. Телом ты в море, душой на берегу.

 

Чем дальше, дольше,

тем она дороже.

Пусть иногда

уходит из-под ног,

как в качку палуба,

но всё же, всё же —

она пристанище

надежд и всех тревог.

 

Берег может быть и землёй обетованной. Особенно когда рейс перевалит за свой экватор. Когда трудно, именно трудно, а не просто тяжело работать. Когда одни и те же морды осточертели и раздражают до непонимания себя собой. Когда щекотливой картинкой полузабытого прошлого представляется пенно-душистая ванна и двуспальная королевская кровать. Когда за кружку холодненького пивка ты готов отдать и Южный Крест, и Джорджес-банку, и Фареры в придачу.

......................................................

 1    2    3    4

Для отправки произведений, вопросов и предложений щелкните по конверту:
Перед отправкой произведений ознакомьтесь с Правилами Клуба!

СПАСИБО!

 


Использование материалов сайта возможно только с согласия автора и с указанием источника:
ИнтерЛит. Международный литературный клуб. http://www.interlit2001.com