ИнтерЛит в мире.

ИнтерЛит в Европе


Электронные книги «ИнтерЛита»

Дом Берлиных — литературно-музыкальный салон

Республиканский научно-практический центр «Кардиология»

OZ.by — не только книжный магазин

Анатолий ПРИВАЛОВ


 1    2    3    4

 

......................................................

 

«Зажечь, товарищи, молодежь... На флот — достойнейших... Чтобы не на одну путину, чтобы — по зову сердца, товарищи!..» Выскочил, нечего сказать. Вот и хлебай, не захлебнись только. Ну и кого ты подпалил? Идиот! Не зря эта шестёрка вечная, эта бездарь Шмаров так ухмылялся, сволочь, — сам туда же метил. Да он-то втихаря метил, вот и попал. А ты? Боже мой!

«Товарищи! Все мы понимаем, что значит для страны нелёгкая, но почётная наша работа — труд рыбаков. И я лично, товарищи, приложу все свои силы для улучшения этой работы на любом доверенном мне участке!» М-м-м!.. Вот и улучшай теперь. Если встанешь. Тут тебе и участок, тут тебе и концы в воду. Сгниёшь в этом гробу железном. А там до тебя и дела нет никому. Сам нарвался. Вот тебе и повышение. Вот тебе и звёздный час. А бил-то наверняка, да ещё хвост распустил, идиот!

Звёздный час этот обернулся просверком падающей звезды, когда в сторОжкой, с подвохом, тишине раздался Голос, не привыкший к возражениям: «Вот вы и пойдите, товарищ Попов!» Даже у Шмарова челюсть отпала. А теперь сидит... в том самом кабинете...

Ну не кретин ли! Где-то люди нормальные по твёрдой земле ходят, на солнышке греются. С детьми гуляют. С женами спят. А сколько придурков ругается с ними! Век бы ему не знать этой ржавой рыбной миски. Здесь и едят-то из мисок, с руки, чтобы в качку горяченным борщом не обварить свое мужское достоинство. А качает этот «линкор» всегда. И кашу-размазню с куском сала в ту же миску. Какие там вилки! Что же до компота, так его вовсе не принято на стол ставить — улетит.

Уму непостижимо, как это люди сами идут в море. Зачем? Ради чего? Что они ищут? Что потеряли? И зачем он сам в этой затхлой, сырой конуре с таким «букетом», что хоть святых выноси? Как может нормальный человек неделями, месяцами спать на животе, и никак больше,— иначе невозможно, только упираясь ногами и раскрыленными локтями, расклинившись так вот в койке. А те же недели без мытья? Только у борта плавбазы, при сдаче улова, устраивается подручными средствами убогий Банный День — несравненный праздник души и тела; только там можно спокойно поесть и, богомольно благоговея, просто вытянуться вольно на спине, в чистой постели. Но у плавбазы очередь, все торопят, подгоняют, все тоже жаждут непонятно-мизерного со стороны, но столь грандиозного в этих условиях праздника. И снова две недели свистопляски...

Наконец врубили генератор. Можно было чуть расслабиться, хотя шторм не утихал. Все оживились. Только ему было худо, так худо! Кузьмич, не расписанный с женой, стал ворчливо и заботливо испытывать на нём приёмы флотской психотерапии:

— Ну што, болезный? Тяжко, да? Ты лучше поспи, всё не так выворачивать будет. Тебе ж травить давно уже нечем. А Северное — оно Северное и есть. Ничё, по первости оно всем, понимаешь, достаётся. Дак ты на мине гляди: трепало по-всякому, а я вон сколь годов хожу — и хоть бы хрен! Не боись, и ты обвыкнешь; главно дело — в голову не забирай. Пропускай всё промеж ног — ходить быстрей будешь. Вот сичас бы тебе капустки квашеной с картофанчиком...

На этом утешительная речь оборвалась. При любом упоминании о пище дикие спазмы мучительно рвали желудок, то же самое было при малейшем запахе съестного, но травить было действительно нечем, кроме обрыдлой горчайшей зелени. Отдышавшись, он безуспешно старался заснуть. В кубрике успокаивались, начинали сопеть и похрапывать, он же никак не мог отключиться хотя бы до утра, пока никто не курит, не матерится. Что с ним? Будет ли этому конец? Здесь даже воды пресной нету, и одному Богу известно, когда стихнет шторм, когда их вызволят из этой морильни, когда можно будет хоть на карачках выползти на палубу с таким несбыточным желанием — надышаться свежим воздухом и, может быть, передохнуть от тошноты, прийти в себя.

Но даже тошнота не могла избавить его от странных мыслей — хороводились они вразнобой, стайками, проносясь вдруг совсем рядом и непонятно чем задевая.

Что знал он раньше о море? Об этих людях? Вот Егорыч. Он вконец изматерил корабляцкую свою судьбину, но почему для него отгулять отпуск до конца — мучение? Валька-Поплавок, зловредный мужичонка, вроде хорька гнилозубого, собирается увольняться уже не первый рейс: «Братцы мои, сижу себе дома, ведьмедица моя за ухом меня чешет, как котяру. Вот, говорю себе — себе, а не ей: всё, отходил ты своё, ну куда тебе от такой бабы... И страшно становится!» Да тот же Кузьмич. Он, слыхать, увольнялся уже, за тысячи миль от моря сбежал, да не тут-то было.

А что ещё о них он услышит? Тут люди открытые, все на виду. Только он ещё не открылся, да и... Тем более, таким слабаком оказался. Теперь так ясно стало, что поначалу, за исключением разве Поплавка, все подшучивали над ним не со зла, хотели просто отвлечь, чтоб не захандрил, а он вот не смог, сломался.

Где-то в глубине души он даже начинал чувствовать неясную свою вину перед этими людьми, перед всеми, кто сейчас штормует, кто вахтит за себя и за тех, кому не встать.Но, странное дело, вина оживала не от этой вот слабости. Нет, открытую слабость тут поймут и простят, поймут и поддержат тебя ненавязчиво, грубовато, но без суеты и показухи. Вина была там, в той жизни, когда он не знал настоящего моря, вот этих людей, но судил, отчитывался, требовал — их, за них, с них — мысли, дела, установки... И жил — жил, казалось, естественной и полной жизнью, но такой не сравнимой с той, какой он станет жить, какой он будет жить дальше. А как дальше — он и сам еще не знал.

И неотступно жгло: «Вот вы и пойдите, товарищ Попов! Так сказать, по зову сердца. Мы вам доверяем и высоко ценим вашу ответственность, вашу заботу о стране. Мне известно: вы, несмотря на молодость, хорошо зарекомендовали себя в комсомоле, но главная работа с кадрами — это работа на местах. Думаю, двух-трёх путин будет достаточно, чтобы вам утвердиться в своих, безусловно, полезных и конструктивных предложениях. Я отдал морю семнадцать лет и, поверьте, знаю, что говорю. А уж после этого у нас, старших руководителей,— не так ли, товарищи? — будут все основания доверить вам и более ответственный участок. Партии нужны такие люди! Да... Итак, мы ждём вашего ответа, вашего примера для молодежи».

«И пойду! И докажу!»

 

 

* * *

 

И пришёл день третий. Облегчения он не принёс. Слабость, громадная, до полной беспомощности, слабость владела им безраздельно. Слабость воли, слабость тела... Всё, что осталось на земле, в той жизни, казалось таким призрачным, малореальным... Зато суровая действительность выказывала себя всё круче: поутру, когда в кубаре, переругиваясь, кряхтя и откашливаясь, стали просыпаться и засмолили дружно вместо завтрака кто «Приму», кто «Памир», его стало рвать зеленью с кровью — то ли от табачного чада, то ли от помрачающе красочных описаний разносолов, которыми, будь они сейчас на берегу, могла бы игриво угостить знаменитая Феня в самом что ни на есть рыбацком заведении под народным прозванием «Нерыдай».

Дело принимало худой оборот. Кузьмич, однако, по одному ему ведомым признакам вещал довольно скорое, сегодняшним днём, затишье.

— А ну-ка, вы, охламоны, марш травиться в коридор! Развели тут, понимаешь, дымовую завесу, в балыки скоро попревращаемся... — И почти без перехода, наклонившись к нему, дирижируя корявым указательным пальцем: — Ты вот што, браток. Извиняй, конешно, но я те так скажу: вертолетов нам не подают, няньки да сиделки по уставу не положены, стало быть, тока на себя и надёжа. Это вот раз, запоминай. Потом, гляжу я, расклеимшись ты всурьёз. Глаз-то у мине набитый, так што не одним ты штормом зашибленный. Штой-то тут не так, а што — поди знай. Ты вон не больно разговорчивый, дак оно дело хозяЯчее. Одно скажу: это себя ты пожалел! Да ты не морщись. Чай, не в молельне. Ишь ты! Вона, морда-то красная да гладкая на отходе была, — знать, не своим ты ходом сюда пришедши. А что погнало, то не моя забота. Я ж без обиды. Не посиней ты в окончательности, дак стал бы я перед тобой турусы разводить!

А из сизого табачного коридора интересовались и советовали:

— Ну что, коновал, помогает?

— Э, лекпом! Ты расскажи ему, как в море хоронят, в красках расскажи — враз оживёт! — И едкий хохоток с матом делал унижение нестерпимым; сейчас он неспособен был ненавидеть «их» — себя ненавидел.

— Вы, зубоскалы, себя позабывали?! А ты бы, Поплавок, вообще заткнулся. Не то в красках расскажу, как — помнишь? — ты в первом рейсе сопли распустил. Кто тебя выхаживал? А?

И острастка подействовала. Кузьмич знал: главное — хорошенько встряхнуть человека, пусть он разозлится, а на себя или на него — это почти без разницы. Тут уж не до деликатностей.

— Я, паря, тё-ёртый хрыч, дак вот ты харю-то не вороти, не вороти, говорю, а мотай на ус. Кузьмич худого не присоветует. То ж завсегда так было: как тока слезу над собой пустил, так и нету мужика! Вот и смекай. Это тебе два. Да ты матернись, матернись! Я ж не девка красная, не забижусь. А матерок, он, знаишь, характер держит, ежели тебе хреново. Ну! И вот, чую я, скоро ему спадать. Главно дело, с полдня бы тебе продержаться...

И точно, как в воду Кузьмич глянул. То ли выдохся владыка морской, то ли посовестился, давая до промысла набрать порядок, только около пятнадцати часов капитан уже послал двух человек на страховочных концах разбаррикадировать входную дверь, и, хмелея до головокружения, до слабости в ногах, отупевшая братва захлёбывалась морским свежаком. На камбузе их ждал усиленный обед, и назавтра, смотря по погоде, предстояло начать подготовку снасти: три последующих дня будут забиты до упора набором порядка. А порядок — это сто, сто двадцать, сто сорок тридцатиметровых сетей, сращённых на несущей основе — вожаке; это вынянчивание вручную до четырех километров снасти.

Его же, по договорённости с начальством, Кузьмич и Петя Конопатский сначала вывели на палубу, дали маленько оклематься, а затем расквартировали на верхнем, компасном мостике. Там под брезентом были уложены куклы — запасные сети, на которых и получил прописку новоявленный Синдбад от партии.

На свежем воздухе намного легче, к тому же видишь над собой такое огромное, качающееся над морем небо вместо угнетающего прокопчённого подволока. И пускай здесь бортовая качка сильнее, чем в кубрике, зато меньше бьёт на волне. Носовой кубарь вызывал теперь тягуче-неотвязное содрогание, дорога туда была для него явно заказана: казалось, в нём заточена сама причина всего этого кошмара. Нет уж, лучше здесь Кузьмич — Боже, что бы с ним было без этого простодушного мудреца с хитровато-наивным взглядом! — укроет его парой ватников на ночь, ещё ведь совсем не холодно.

Только теперь он мысленно попробовал — трусовато, с опаской — распахнуть свой домашний холодильник на кухне, живо, с голодным предвкушением представив содержимое двух нижних отсеков. Как ни странно, его не стошнило, только больно щекотнуло в пересохшем рту от брызнувшей слюны, сводя челюсти, и Кузьмич-радетель не заставил себя долго ждать: преувеличенно оживлённый, он поднялся наверх с обшарпанным, помятым алюминиевым чайником, поднося его значительно, почти торжественно, словно молочного поросёнка с хреном и зеленью на дорогом блюде. Наказав ему придерживать чайник, спаситель с видом отставного провинциального фокусника выудил из одного карманища алюминиевую кружку с квашеной капустой, а из другого пару крупных, ещё горячих картофелин в мундирах. Затем раскинул ухарски, одной рукой, скатерть-самобранку в виде оборванной полугазеты, сыпанул на неё крупную серую соль из бумажного фунтика и... нет, он не прельстился по-дешёвому высокомерным жестом: мол, пожалте в банкетную залу; наоборот — потребовал здорово не наваливаться, после чего помог болезному отпробовать своего неординарного зелья, которому не хватало только наговора. «Чаёк» был горяч и отменно крепок — круто сладкий, с красным перцем и растворённым поверху солидным слоем сливочного масла. Пил Попов лёжа, привстав на локоть. Руки его тряслись, на лбу сразу выступили горошины крупного слабостного пота, потекло за ушами, и после нескольких звучных глотков он откинулся обессиленно на спину.

Но этот запах картошки!

Непрошеная слюна забила весь рот. Нет никаких сил сдержать себя. Слабость и стыд, где вы? В голодном экстазе человек набрасывается на еду, не успевая очищать картошку непослушными пальцами, макая в соль без разбору и хватая рукой капусту.

Он успел расправиться только с одной картофелиной, пожирая при этом вторую глазами, словно её могли безжалостно отнять, когда дикая боль в желудке скрючила его так, что, сжавшись в один больной комок, он корчился на куклах, в глазах плескался прежний страх, а Кузьмич, осторожно успокаивая его, проворно сворачивал свою самобранку:

— Всё, браток, будя. Так-то сразу кого хошь завернёт. Вот мы его в ватничек определим, чтоб, значить, погорячей. Ты, брат Витюша, это... пригубляй помаленьку. Да не жлобись. Это ж тебе не водка! Лучше помене, да почаще. Глядишь, помалу и очухаисся. А на ночь бульёнчику тебе заделаю. Ты, главно дело, успокойсь. Я вот, к примеру, так считаю: ежели до утрянки ты хоть полчайника уговоришь, дак мы с тобой вскорости и покрепче чего рванём, потому как за такое крещение оно и не грех. А у меня кореша на плавбазе. Да. Это, скажу тебе...

Слушая сейчас не столько Кузьмича, сколько всего себя, эту медленно отпускающую боль, под неназойливый говорок он постепенно расслабился и вскоре затих. Силы, казалось, совсем его оставили. Но это был первый относительно нормальный сон со времени отхода, сон-исцеление, а не обморок. Он был так беспамятно-глубок, что Кузьмичу, заявившемуся с бульоном уже затемно, не оставалось ничего более, как сменить чайник и укрыть бесконечно измученного человека потеплее. «Такой сон лучше всякой еды,— думалось ему.— Ну и на здоровьечко». Следовало только предупредить вахтенного штурмана, чтобы ненароком не побеспокоили незадачливого Синдбада, что набирался сил для дальнейшей неравной борьбы.

 

 

Что же такое морская болезнь?

Сколько загадок до сих пор таит океан?

Ведь болезнь эта не просто результат раздражения вестибулярного аппарата во время качки. Один, хотя и с трудом, переносит её на ногах, забивая себя работой; главное для него — побольше свежего воздуха и поменьше наклонов, ибо именно при наклонах разум резче мутится и желудок протестует особенно неудержимо. Другой же в это время пластом лежит, и ему несравненно хуже. Почему? Кто-то в качку не переносит запахов пищи — это страшный суд, а кто-то, напротив, уминает за двоих и при этом постоянно хочет есть. Отчего так? Одни со временем всё-таки привыкают к качке, хотя бы в пределах минимальной работоспособности, другие — никогда.

А работоспособность в море? Тут не столько сила шторма сказывается, сколько чувство долга — товарищеского, служебного, человеческого. В шторм самое страшное для судна — потерять ход. Значит, что бы ни случилось, судно должно оставаться на ходу. Это — главное. Это — жизнь! Или хотя бы надежда на неё. А потому все должны оставаться на своих местах, одна вахта должна сменять другую. И если ты не вышел на вахту, за тебя останется твой друг и выдержит ещё одну. Но ты не сможешь не выйти.

И все же физическое воздействие океана на человека — морская болезнь — лишь наиболее выраженное, но далеко не единственное. Учёными установлено: в штормовую погоду на побережье возрастает число самоубийств, ибо волнение океана способно увести человека в такую депрессию, при которой он не властен над собой. Секрет психофизиологического влияния прост: образование циклона вызывает шторм, штормовая стихия порождает инфразвуки, которые при совпадении с сердечными ритмами действуют угнетающе даже на суше, за несколько миль от берега. А в море?!

Какой же верой, какой стойкостью должны обладать моряки, столько веков спорящие с самим Океаном!

А сколько мы ещё не знаем об этом исполине, о тайных проявлениях его власти над нами? Зато сами так тщимся проявить нашу низкую и безрассудную власть надо всем изначальным, как бы и не понимая блаженно, что природа помнит всё и ничего не прощает. Тайну Земли и Воды сегодняшний человек не познаёт — разрушает. Но цивилизованное варварство — от неудержимого выкачивания земных недр до уже необратимой и жуткой оккупации космоса — должно расплачиваться за слабоумную свою безоглядность.

Так пусть же непредсказуемость рукотворных катаклизмов природы будет наказанием за погубленные земли и воды нам, забывшим, как пращуры наши величали их: Окиян-Батюшко да Земля-Матушка!

Но пусть вера и стойкость не оставят нас, когда спохватимся.

И пусть не окажется — поздно.

 

 

* * *

 

Утром четвёртого дня погода была вполне сносная, и сразу же после завтрака начали набирать порядок.

Оживает палуба: одни достают из сетевого трюма буи и сети, другие подступают к толстым бухтам сизаля и — поменьше — поводцового троса. Из сизаля сращивают вожак, самую основу порядка. Дрифмастер промеряет его и накладывает марки — небольшие бандажи. Вожаковый, он же танкист, в специальном трюме со всей тщательностью, на какую способен, укладывает вожак, и самые душещипательные минуты у него ещё впереди, когда начнётся вымет. Бывалые рыбаки — а это дриф, боцман, старые матросы — по ходу дела дают наглядные уроки новичкам, среди которых цепкой хваткой выделяются два недавних военмора, два Владимира — Гринкевич и Музыченко. Гринкевич только демобилизовался и на пароход заявился в парадной форме, то есть на гражданку ещё предстояло заработать. Собственно, за этим он и выходил в свой первый рыбацкий рейс, а к качке ему не привыкать.

Вообще траулер качает почти всегда, но не всякую качку на нём замечают. Циклон прошёл, сменив жертвы, за ночь все отоспались, и теперь общая работа идёт на загляденье. Ещё все спокойно. Рейс только начинается.

В темпе надуваются сжатым воздухом оранжевые прорезиненные буи и складываются на дощатом настиле перед рубкой — в курятнике. Сноровисто разворачиваются куклы, связываются сети и подборы1 . Их надо уложить так, чтобы при вымете не спутало. К подборам ловко прихватываются нижние десятиметровые поводцы с грузами и верхние, длина которых задаёт погружение порядка на нужную глубину. А это — опыт, чутьё, искусство: не угадал — считай, сутки потеряны. Бывает, правда, и наоборот: попал на хороший косяк, а выбираешь одни подборы — сети не выдержали. Ещё хуже, когда в каждую сеть набивается больше тонны, тогда вожаковый канат может не выдержать и весь дрифтерный порядок идёт ко дну.

__________________________

1 П о д б о р ы — тонкие неметаллические тросы, ограничивающие порядок по ширине.

 

 

...Проснулся он от палубной перебранки. А может, от собственного крика: «Лялька-а!»

Странный привиделся сон. Жена рядом, но обращается с ним как с тяжелобольным, такая ласковая да обходительная — малейшее желание, любую прихоть с полувзгляда предупреждает, а сказать ни слова не даёт. Хочет спросить, как дети, а она ему рот пахучей ладошкой прикрывает: «Молчи, Виталик. Молчи, родной! Ничего-то ты не знаешь, а я думала, ты сильный, мой мужчина...» Хочет обнять ее и никак не может дотянуться, а она же вот, рядышком. Потом вдруг оказывается он в рулевой рубке — в капитанском кителе с выпущенным поверх воротником норвежского свитера — и точь-в-точь хриплым, настуженным капитанским баритоном выдаёт: «А ну, шевелись, архаровцы! Старпом, полный вперёд!» И тут видит, что расходится он с другим СРТ совсем впритирку, борт о борт, только номер его почему-то никак не может разобрать; видит, что в чужой рубке заправляет злосчастный Поплавок, который издевался над ним в кубрике как только мог. Но почему рядом с этой гнидой его жена, его Ляля? Она наставительно произносит: «Милый, не забудь покормить детей», — и траулер исчезает, растворяется в плотном, осязаемом морском тумане...

Небыльё это сминается мыслью, что все работают, потому и Кузьмич не идёт, а он вот воздушно-морские ванны принимает. Конечно, экипаж он ещё не объедает, но всё равно, разве для этого так вляпался, — а ведь на берегу всё узнают. Зло и стыдно. Ты ли это, Виталя! Натужно перевалившись со спины на живот, попробовал приподняться, даже кое-как, с потугами, встал на четвереньки. Дальше дело не пошло. Совсем, совсем не было сил, и, покачавшись из стороны в сторону от головокружения, не найдя равновесия, — где уж там встать! — ткнулся он лицом в засаленный, провонявший рыбой ватник, свалился на бок и долго лежал так, пристанывая на выдохе в бессильной, обидной злобе, не в состоянии расправить подломившиеся конечности.

Эта мука мученическая истончила его до прочно забытых, студенческих ещё кондиций. Что за гримаса судьбы, по воле которой исчезли с его лица сытость, благополучие и уверенно-снисходительный взгляд, увял такой, казалось, нерушимый румянец! И что могут сказать о человеке пустые, безжизненные глаза, непомерно большой нос, торчащий как чужой на обескровленном до неживой синевы лице, кривящиеся как в малолетней обиде губы?

Поднялся взять пеленг третий штурман, Коля-Шланг, — этакий неопрятный вьюнош с тупо-самодовольным лицом. Впрочем, как раз такие вот и считают себя хитрее других, прут буром и добиваются успеха там, где светлые головы ломают свои тонкие шеи. Надо только хорошенько усвоить, когда следует прикинуться круглым идиотом, а когда хватать за горло — человека ли, случай, или возможность.

— Каково, корефан, спалось в новом люксе? — Трёшник был в своём репертуаре. — Ещё не задрог без работы? А то поди погрейся с мужиками, враз пот прошибёт. Не надо ли чего? Старпом с утра наказывал присматривать за тобой, вот я и говорю, что тут за тобой смотреть, ты же не баба, правильно? Лежи себе, отдыхай, пока другие вкалывают, пока жрать не захочешь, а как бока пролежишь, так можно и на работу выходить. Так, что ли, старина? Ух, какой ты задрюченный!

— Так, штурман, так. Всё у тебя так... — И чуть было не сорвалось: «Не зря тебя Шлангом прозвали».

Конечно, Коля-Шланг не видел всех его мучений. Да если б и увидел... Сам-то он и в шторм ржёт как жеребец. Разве только землю копытом не роет. Зато другим в души гадит. Это для него вроде допинга. Поплавку пара. Откуда же ему знать, что человека может бросать в пот безо всякой работы, стоит только опереться на руки, да и те не держат.

— Может, говорю, шамовку тебе сорганизовать, а, господин матрос второго класса? Мне-то до фени, да старпом у нас мужик суровый, не понимает юмора. Ты тут это... не вздумай копыта откинуть на моей вахте. Глядишь, курва, как из гроба! Да-а, такой не пропадёт. Такой и матери родной воды не подаст. Это тебе не Кузьмич.

— Я... я постараюсь. Пожалуйста, позовите Кузьмича, если вам не трудно.

— Ну ты, доходяга! Ты мине высоким штилем не бери, а то я те счас шнифты выколю! Лежи-лежи, не дрыгайся. Понтяра! — И, перегнувшись через леер, завопил по-дурному, кабаном недорезаным: — Э-э-эй! Кузьмич!! Дуй сюда с банкой, мать-перемать, а то у твоего хмыря прибор развяжется! — и тут же, приятельски подмигнув как ни в чём не бывало, он откланялся:

— Ну, я пошел. Загорай дальше. Чао!

Что может быть унизительнее такой беспомощности? Каково взрослому мужику чувствовать полнейшую, абсолютную никчемность! Из грязи да в князи — задним ходом. Эх... Нет, всё-таки люди — большие дураки. Знать бы того фаталиста, который умудрился возвести в ранг жизненной мудрости отчаянный кретинизм: всё, что ни делается, к лучшему! Плюнуть бы ему в рожу. Лозунг, чёрт возьми, погрязших в сытости и благополучии скотов. Или окончательно забитых, нищих духом и помыслами бездарностей. И они ещё... Стоп! Тогда кем же ты сам был?

Говорят, за всё в жизни надо платить. Может, теперь она и берёт с него плату, такую жестокую? Тогда где и в чем был он по такому крутому счёту неправ и неправеден? Или долг накапливается с мелочей, с малого?

Безжалостные вопросы! Но почему только теперь? Что, сытый голодного не разумеет? Вот это, пожалуй, в самую точку, а, Виталь Петрович? БольнЕнько же тебе афоризмы жизненные даются. А раньше, где ты раньше, такой хороший, такой понимающий, был? И этот сон...

......................................................

 1    2    3    4

Для отправки произведений, вопросов и предложений щелкните по конверту:
Перед отправкой произведений ознакомьтесь с Правилами Клуба!

СПАСИБО!

 


Использование материалов сайта возможно только с согласия автора и с указанием источника:
ИнтерЛит. Международный литературный клуб. http://www.interlit2001.com