ИнтерЛит в мире.

ИнтерЛит в Европе


Электронные книги «ИнтерЛита»

Дом Берлиных — литературно-музыкальный салон

Республиканский научно-практический центр «Кардиология»

OZ.by — не только книжный магазин

Анна ПАВЛОВСКАЯ


ДАР

— Ну, плюнь на меня, — сказал он, а я пятилась. Он сказал: — Посмотри мне в глаза и плюнь, бесстыжая девка, на своего отца, на мать, на Петеньку, на всех плюнь!..

А я пятилась к двери и сжимала в руке шлейку сумки. Брат приковылял из кухни, весь в каше, и надувал шар, брызгая слюной, красный шар.

— Чтобы тебя неладная! — сказала мама. — Чтобы тебя перекосило, дрянь!

А брат стоял, надувал шар, и лицо его было красно от натуги.

— Что ты делаешь с родителями?! — кричал отец. — Смерти нашей хочешь?!

А брат надувал шар, и казалось, что большое его лицо сейчас лопнет.

— Назад дороги не будет! — сказала мама. — Так и знай! — сказала она.

А брат надул шар и стал смеясь показывать маме, и опять слюни висели на его подбородке... И я вдруг заметила, что на лице его уже пушок. И поняла, что никогда не привыкну ни к слюням этим, ни к пушку... и каждый раз буду содрогаться от его смеха...

— Гы-гы! — он ткнул в маму этим шаром, и она наотмашь, не глядя, ударила его по руке, и шар вылетел, и со свистом закружился по коридору. Петя заплакал, а я все пятилась и уже нащупала ручку двери, когда холодная слюнявая резина шлепнулась мне в лицо, как последний знак их любви.

— Чтобы тебя перевернуло! — услышала я, захлопывая за собой дверь, и очень боялась, боялась, как всю жизнь боялась, ее тяжелого черного взгляда... А у меня серые глаза, как у отца, хотя у отца скорее голубые глаза, а у Игоря так и вообще — небесные. И у брата серые, но ведь я не всю жизнь буду нянькой ему, не всю, я же просто сдохну, если всю жизнь просижу с ним... А я боюсь его, он не понимает, он как животное — сильное и глупое... Папа говорил — это Бог наказал нас Петенькой, а я подумала тогда — вас, а не нас, не меня... За что же Богу меня наказывать?! Но очень боялась, потому что она сказала — «чтоб тебя перевернуло»... Вот тебе и вся благодарность за Петю, и вот тебе родительское благословение, как сказал Иаков Исаву, и чечевичная похлебка...

Я бежала, бежала, потому что чуяла — они могут догнать меня, и боялась, даже оглянуться боялась, но я чувствую взгляд, даже если собака смотрит — чувствую, а ее взгляд, как бранное слово, нельзя не почуять. И только открывая дверцу такси, я оглянулась — мать действительно бежала за мной, почему-то прихрамывая, и держась за правый бок, наверное, от бега у нее снова заболела печень. Мама тяжело дышала, и увидев, что я сажусь в машину, остановилась. Она была уверена, что я передумаю, она даже не говорила ничего, а только смотрела, и я почувствовала, что сейчас отпущу ручку, еще секунду, и я никуда не поеду, подумала я, и так тяжело мне стало, что я не могла проглотить слюну, такой ком стал в горле, я опять забыла купить ей лекарство, хотя даже сегодня дважды проходила мимо аптеки...

— Деньги под телефоном! Молоко в холодильнике! — крикнула я, и мне смертельно захотелось обнять ее, но по ее лицу ничего никогда не скажешь, но, наверно, ей тоже было жаль меня, а может, мне так показалась, но она выкрикнула надсадно: «Не едь на этой машине!» — и пошла ко мне, вытянув вперед правую руку. И тогда снова весь этот ужас захлестнул меня ознобом... Она говорила: — «Дочка, у тебя тоже есть это». А я говорила: — «Нет, мама, мне не надо». А она качала головой: — «Есть». И я со страхом представляла себе, что у меня тоже родится Петенька. А она смотрела внимательно и отвечала — «не думай, когда плохо думаешь, у тебя глаза становятся темные». Когда у меня темнели глаза, я совсем становилась похожей на нее, я ненавидела себя, и глаза еще больше чернели. И я молилась. Я молилась и просила Бога, чтобы Он дал мне свет; чтобы я не сошла с ума; чтобы я не видела Пети и ее глаз. А она смеялась: — «Это не печень! Это — желчь!» А Петя рос, и когда я первый раз увидела этот его взгляд, и эти слюни, я поняла — если закричу, он сразу бросится на меня... Тогда я стала покупать ему воздушные шары, но я знала: шары — это ненадолго, шары — лопались, он очень сильный, Петенька... Петенька, Петенька, а меня не помню когда в последний раз хоть бы Шуркой назвали, будто у меня там даже имени не было. И мне так хотелось, чтобы однажды Петенька проснулся разумным, чтобы прекратились эти слюни... мне было больно от них...

...И я ехала, и вся тряслась, а таксист болтал без умолку, да все подтрунивал, что сбегаю, наверно, к кому-то, какие-то истории рассказывал о том, чем побеги заканчиваются, и сам смеялся, веселый. Отец, наверное, сидит сейчас, и мелет кофе, мерно, монотонно, он всегда так успокаивается, и сейчас, чувствую, мелет, мелет, мелет... Я купила им кофемолку — электрическую, но отец сказал — не надо, и продолжал вертеть свою проклятую мельницу, он так называл ее, шарманку эту, а звук был такой, точно там кости перемалываются, а не зерна. И мне дурно всегда от этого звука, как скрежет зубовный, как вся моя жизнь, скрежет этот.

Я старалась не думать о матери. Если не вспоминать о ней, то, пожалуй, и обойдется, а с Игорем у нас все будет, все будет хорошо. Я знаю это — Игорь хороший, талантливый... И хоть он пока студент, мы проживем, я умею, я знаю, нет я не знаю, но когда мне нужно, деньги находят меня. Если мне нужны деньги... вот как было позавчера — мне нужна была сумка, дорожная. Билеты я купила, и мне не хватало на сумку — три миллиона. Всего-то. Я вышла из ЦУМа и уже знала куда идти, я чую их... мама говорила, что мне нужно клады искать... Я прошла буквально десять метров, от силы двадцать, и на самом людном месте, в двух шагах от киоска с пивом, под скамейкой увидела бумажник. Там было намного больше, там было двадцать, но я взяла только три... И еще я знала, что человек этот не вернется за деньгами... Я никогда не беру, когда мне не надо, мне больно их брать. И я взяла только три, и теперь у меня ни копейки, и я чувствую, что таксист не возьмет денег... Дурацкое чутье...

Так я подумала и тотчас увидела мушку мицубиси, летящую на нас, черт побери, он вырулил с перекрестка прямо нам в лоб, и я только успела упереться в бардачок обеими руками, и заметила, что у меня просто отвратительные ногти — лак облупился до половины, не нашла времени снять его, это еще хуже, чем не вычищенные ботинки, это вызывает тошноту, а брат, ощутила я, плачет, он привык, что я его укладываю спать днем, ведь надо же жить, и если он не будет спать... Я услышала скрежет кофемолки, увидела как мать достает из-под телефона деньги и прикидывает, хватит ли ей на две пачки своих печеночных таблеток... И в это время машины столкнулись, руки соскочили с гладкой пластмассы, и я, стукнувшись лбом о бардачок, отключилась...

В тот момент, когда я открыла глаза, растрескавшееся лобовое стекло осыпалось маленькими острыми квадратиками, и я увидела — это вокзал. И не сразу почувствовала, что ногу прищемило, но я выдернула ногу без туфли, а туфлю было уже проще высвободить...

Шофер сказал: — останьтесь, будете свидетель. А я ответила, нет, извините, у меня поезд, и ушла.

Нет, я вру, потому что мне бы так хотелось, чтобы он сказал так, но он не мог этого сказать, он сидел, уткнувшись лицом в боковое стекло, а руки его продолжали держать руль, и на тыльной стороне кисти я увидела татуировку «Ваше здоровье!» — синими точками, полукругом, и восклицательный знак был такой маленький и корявый, что скорее походил на две точки, и я увидела, как прокалывалась струной, почему-то струной, кожа на ладони, как проникала в уколы черная тушь, и как болезненно запеклись когда-то кровью все эти ранки.

Подбежали люди, и стали вытаскивать нас, вернее, только меня, и я поняла, у меня есть возможность уйти отсюда до приезда ментов, и тогда я увидела, еще не чувствовалось, что прищемило ногу, и вытащила тряпичную свою туфлю.

— Подождите, сказал кто-то, придерживая меня под руку, — будете свидетель.

А я сказала: — «Нет, извините, у меня поезд». И с тяжелым жаром ощутила присутствие денег, чью-то, конечно же, его, владельца мицубиси, мысль о деньгах. В белом костюме, в белых замшевых, ягнята, туфлях, он держал руку в кармане пиджака, готовый достать оттуда портмоне... Да, я точно знала — портмоне из телячьей кожи, желтое, и я знала даже, сколько там денег и сколько он хочет дать мне, он не жаден, легкие деньги делают людей мотами... Но легкие ли они, эти деньги, не всякий поймет, и чем он за эти легкие расплатится... И я увидела в этот момент кошельки всех окружавших меня людей, я поплыла, оттого что никогда еще не приходилось мне видеть столько сразу, меня затошнило, я почувствовала, что еще немного и я умру, так больно мне было, я ненавижу деньги. Когда я держу их в руках, дурацкое чутье, я ощущаю все те ладони, все те слюнявые пальцы, которые отсчитывают проклятые эти бумажки... Только новые деньги не имеют прошлого... Только Игорек не имеет этой похоти к деньгам, у него чистые пальцы, без прошлого. Если б кто-нибудь знал эту муку! Если бы кто-нибудь помог мне! Замша, кожа, деньги, пальцы, похоть... Меня стошнило прямо на белые его туфли, все равно что стошнить на могилу... И он хотел засмеяться от глупости, от пустоты своей, но весь трясся — он трусил, это была истерика, он нервничал, и даже не за то, что будет, а за то, что при всех, вот так... на его туфли... Он не думал — вон в машине сидит человек с красным лицом и татуировкой «Ваше здоровье», который ни за чье здоровье больше не выпьет, и за его тоже, а он думал, вперемешку с ругательствами: вот, замшевые туфли, и вот, все это видят, и мало того что десять тысяч тачка, так еще и... Но улыбнулся, хоть криво да косо, и губы подрагивали, но улыбнулся, и протянул мне платок, и я отерла рот; хотя первый жест его был — к туфлям:  вытереть. И ему так тяжело было от этой блевоты, что он еле ноги от земли отодрал, чтобы подойти ко мне, и как ему невыносимо ему было — заранее — оттого, что платком после моего рта придется свои туфли оттирать, и так ему тягостно было слово для меня сказать, что если б воля его, так он онемел бы лучше, потому что ему просить меня надо было. И он отвел меня, и я посмотрела на то, как он рот разлепляет свой, и поняла, что у него достаточно денег, чтобы не сесть в тюрьму, как будто из его затылка выдвинулась большая белая шуфлядка, и в ней было много-много зеленых бумажек, и зеленых, и красных и разных; и не то чтобы просто не сесть в тюрьму, он мог за свои похоронить всех нас, здесь стоящих, по очереди, вместе с милицией, и не сесть в тюрьму; у него был опыт.

Да, он взял меня под руку и отвел в сторону, и меня снова замутило, оттого что с ним рядом, так близко стою, и я сказала, извините, у меня поезд... И увидела, что эта белая шуфлядка скоро исчезнет, вместе с головой его, хоть молодой он еще, ровесник мне, лет двадцать пять, хоть богат и красив, по меркам людей, очень богат, и он помышлял, весь мир у него в руках, оттого что он навсегда обеспечен, но он предполагал, а Бог располагал...

И я ушла, мне было жаль его, блаженны сойки и грачи, блаженны злые палачи, и те, кого они повесят... и того жаль, что он переживал сейчас за свои туфли, и с отвращением, похожим на боль, оттирал с них блевоту, и знал, что выбросит их, он любил эти туфли, он любил мицубиси, он любил пиджаки и кожаное портмоне, и его замшевая душа никогда не научится видеть что-то кроме вещей, кроме денег, а впрочем, и я их вижу, разница в другом... Разница только в похоти, с которой он обладает вещами... И здесь на вокзале всегда так душно и от первого, и от второго — и от денег, и от похоти. А у Игоря нет этого, он не такой как все, он ребенок и душа его похожа на молоко, белое молоко на губах теленка... И как только мы увидели друг дружку, так точно прилепились один к другому, и тогда я поняла — уеду.

Мы шли с подругой, на дачу ее, пять километров от электрички, и никаких автобусов, лес, лес, а потом деревней, по корявой улице Коммунистической, где через заборы сплошные яблони, и алыча под ногами катается, никто не берет, а старые кусты шиповника тянутся всеми колючками своими обняться с двух сторон дороги, и маленькие курёнки снуют в проломанной изгороди, такие же грязные и тощие, как местная ребятня, дерущаяся за проржавевший дедовский, видимо, велосипед, блаженны алчущие лжи, блаженны белки и ежи, бессмысленная тварь лесная... А потом, когда дойдешь до креста, что в конце деревни, и становятся видны крыши дач, особняком ото всех, за крестом, за пределом деревни — дом такой, или хутор это, немного даже в лес зашел, дом этот, будто от деревни пятился, будто прятался от глаз. Из калитки вдруг выбежал теленок с молоком на губах, подбежал ко мне, видно, баловень, а за ним Игорь, улыбается, гладит теленка... Корова подохла, надо теля выходить, бабушка старая стала, вот вызвала меня на подмогу, — говорит Игорь. А я как увидела его, так сразу мне стало ясно все — он мой свет, он молоко мое, при нем чутье мое, не чутье, а чувство, при нем — чистой делаюсь сама, от всей этой грязи освобождаюсь, дышать могу.

— А здесь хорошо, здесь и работается хорошо, одним воздухом питаться можно, — он скульптор, зовет меня в мастерскую свою заглянуть, а мастерская его — сарайчик. Летом здесь работаю, хорошо здесь... — И в мастерской этой подсвечники, пепельницы, бронзовые статуэточки по полочкам... — В Москве тяжело... Я вырос здесь, недалеко от Минска... — А я слушаю его и сладко мне, и так хочется по волосам его рукой провести... а теленок этот морду в дверь просунул, и боится зайти, чихает, в сарайчике краской пахнет, лаком...

— Приходи на чай, Сашенька...

Сначала бегала от подружки на чай к нему, а потом сказал он: хочешь — живи тут... А сердце ноет, самовольно я отдых себе устроила, из дому сбежала... Приезжай ко мне, Сашенька, в Москву приезжай, у меня квартира большая... Я люблю тебя, Сашенька.... А я только смотрела на него, и знала — если не он, то никто... Но слишком, слишком задержалась я... Я люблю тебя, Саша... Родители ни о чем не дознались, думали — Катька, подруга моя. И я сказала ей — иди в церковь... Они на нее злились. Мама. Ей одной тяжело с Петей, она не знает, чем занять его, но она не боится, даже наоборот, он боится ее... Она ненавидит Петеньку, и даже меня ненавидит, наверно, всех ненавидит... Катька не поняла, и вот, пожимает плечами, чего дача сгорела... Если бы была сейчас инквизиция, мою мать сожгли бы первой... Хотя она никогда не учила никаких там заклятий и проклятий, ничего такого не учила, она как будто все и так понимала, как делать. Мама говорит: — «Это просто слово, сказала и все». Как будто у нее не слова, а собаки цепные, спустила, и те помчались рвать на куски... Но она не злая, она просто несчастная, я-то знаю, как горько ощущать всю эту тяжесть, ведь она не деньги, что деньги! она смерть видит, оттого и глаза у нее, наверное, черные... А папа мелет кофе и смотрит в стену... Не уходи, Катенька... И только в купе я увидела, что в кармане стодолларовая купюра — всунул-таки. Не знает куда распихать все эти деньги, руки жжет, пижон! Мой рот ему грязнее ботинок!

..................................................................

Окончание

Для отправки произведений, вопросов и предложений щелкните по конверту:
Перед отправкой произведений ознакомьтесь с Правилами Клуба!

СПАСИБО!

 


Использование материалов сайта возможно только с согласия автора и с указанием источника:
ИнтерЛит. Международный литературный клуб. http://www.interlit2001.com