
Маркина Анна Игоревна
г. Климовск (Московская область)
18 лет
Пишу с детства, осознанно — пару лет.
Основательных публикаций пока не было.
Лиля. Две зарисовки.
1
Небо все утро плескалось, и било ей в голову, днем навалилось бездонно, пузато, плашмя. Лилю накрыло ромашками, облачным оловом. Берег кололся в лопатку, взъерошен и смят. Ветер по телу бродил, не давал шевелиться ей, гладил, цеплялся за юбку, баюкал, ласкал, лето шумело рекой, незнакомыми лицами. Берег горбатился, льнул к изголовью, вискам. Лиля жевала травинку, дремала и слушала шелест степенной надуманной взрослой возни; люди шатались по лесу бесцельно и плюшево. Город уполз, задыхаясь, на запад и вниз. Сзади достали спиртное, расселись на бревнышках; луком костром шашлыками ударило в нос. Лилю окрикнули, — Лиля очнулась перышком, легким, трепещущим, пущенным вдруг под откос. Нехотя девочка к шумной пристала компании, плюхнулась к маме в коленки, молчала. Лицо мамы краснело, на лбу проступала испарина — было тоскливо, но сносно, в конце концов.
2
Лиля качалась на стуле с расшатанной ножкой, грызла облезший, знакомый руке карандаш. Буйной волной март шумел и плескался в окошко, с крыши срывался капелью, кусочками льда. Легкие, сердце забились весной до предела. Стол окопался в тетрадях, кружочках мимоз. Март тек по венам, мешал заниматься ей делом, март пропитал ее всю, оккупировал мозг. Папа, нагрянувший в комнату, сразу все понял. Долго втолковывал что-то, ругался, ворчал. Лиля моргала, ждала... отрешенно, спокойно и не желала, хоть тресни, его замечать. Ей надлежало взрослеть и оканчивать школу. ВУЗ Лиля выбрала спешно, шутя, наобум. Папа кричал, объяснялся до хрипа, до колик... Мол, вот увидит, что лень ей угробит судьбу.
А в восемнадцать...
В твоих губах обветренный привкус вишни. В ногах — готовность... в небо, в объятья, в бой. А в восемнадцать часто бываешь лишней, и не бываешь просто, совсем, собой. В твоих руках снежки и судьба галактик, в глазах — рассветы, юность, конъюктивит. А в восемнадцать можно от смеха плакать и жизнь пустить галопом «на селяви».
А в восемнадцать стелешь людей под ноги, чтоб возносить их пачками на Олимп. А восемнадцать, верь мне, даны не многим, и пережить их многие не смогли. Поэты скажут, мол, «непутевый возраст»: намеки, книги, радости — об одном... И говорят, что жизнь на каргашках возит, и ты на ней — слепой, беззащитный гном. А я люблю, что утра так неприятны, что декабрем скребется в узор окна, что смысл жизни, будто б, у ног запрятан, найдешь, — он будет мил, абсолютен, наг. А я люблю безумно свои пятерки, кофейных сессий нервный, поспешный вкус, и даже если радости кем-то стерты, бывает счастьем ветренно отвлекусь. Все эти ночи в рифмах, размерах, байках: любовь плюс город, осенью залитой... Когда ревешь ты в плюшевый бок собаки и хочешь быть не этим, не тем, не той. Когда привычка — взять и забыть про чайник, когда на полке — библией Гришковец, когда живешь так сладостно и случайно, и веришь злой, холодной к чужим Москве. Когда твой ВУЗ — огромный потертый домик, где можно жить, питаться, любить и спать. И можно быть до дьявола неудобной для взрослых... и взволнованных мам и пап. Когда в подкладке кем-то зашита мелочь, в тетрадях, аськах — скобочки. Позитив. Я повзрослеть немножечко не сумела, как не сумела, в общем-то, подрасти.
Трамваи, серьги, ржавый завод общаги. На завтрак — йогурт, яблоки — на обед. Во рту остроты, фразы кислят, как щавель, и ты плывешь по миру и по судьбе. Ведь в восемнадцать можно на Землю плюнуть и завалить любой надоевший тест, быть самой славной, сулящей надежды, юной из молодых и взбалмошных поэтесс. И только в зимние, пенные восемнадцать ты можешь так писать, целовать и пить. И так бездумно быстро во всех влюбляться, и так желать какой-то иной любви. Ты в восемнадцать можешь зачет угробить и, хоть должна, не знать, что такое бит, ты в восемнадцать бегаешь в «БаскинРобинс» с тем, кто зачем-то успел тебя полюбить.
Дороги, книги, сумрачность электричек, ночевки в лапах съемных, чужих квартир, и ты несешься в жизнь на трещащей бричке, а твой девиз: «увидеть и превзойти!». Друзья до гроба, ссоры, обиды, рожки. Берешь советы, шпильки, конспекты в долг... И ты живешь, как будто бы понарошку, и до сих пор не можешь взять ноты «до». И только в этом возрасте живость строчки, орет, кусает, режется изнутри... А ты так любишь беленькие сорочки, и новогодний привкус у мандарин. Коньки, зонты, пустой романтизм береток, бильярд, кино, в котором спасают мир... А запах снега так непокорно редок, что только ты учуешь... и то на миг.
А в восемнадцать можно не верить в Бога, судьбу, добро... А только одной себе. Где нет тебя — там мир донельзя убогий, где нет тебя — там в мире нажат пробел. А в восемнадцать славно считать овечек, а в восемнадцать можно залечь на дно... Любить всех-всех, но быть одинокой вечно и так дрожать при мысли побыть одной.
Непонятный день
Непонятно, куда подевались деньги...
Слишком много их выброшено в фонтаны?
Рассыпаются мысли; куда ни день их,
Все равно разбегаться не перестанут.
Удирают, чтоб жариться вновь у моря,
Ну а те, что попроще, — на крышу дачи...
На природу охота, — да вот умора, —
Мелких денег-то нет... а в маршрутках сдачи.
Непонятно, когда же ко всем сюжетам
Саундтрек подобрался из арий Баха.
И небрежность размазалась по манжетам,
И усталость вплелась желтизной в рубаху.
Хмурым утром приемник урчит довольно,
Что сентябрь-жеребец прискакал аллюром.
Но пока рыжеватого цвета волны, —
Бороздят лишь случайные шевелюры.
Непонятно, зачем заварился кофе,
Непонятно, зачем утро пахнет мятой,
Участилось дыхание, стынет кровь... и
Это все ведь до чертиков непонятно!
У тоски оба глаза закрыты шалью,
Безрассудство с ней, жмурясь, играет в прятки.
А не осень ли махом перемешала
Этот день, незаметно прилипший к пяткам?!
Для нее.
Кристине Эбауэр
Наверно, она творец, стихотворная пьяница; живет себе в мире случайных своих стихов. Наверно, не верит, что скоро уже прославится, негаданно... под новогоднее «хо-хо-хо». И век не сознается в том, что она гениальная, и будет твердить, что пишет белиберду, и будет всю жизнь обзывать можжевельник пальмою, а тех, что не видят пальмы, считать за дур. Она, наверное, нежно-сладкоголосая, и любит друзьям под гитару, фальшивя, спеть. И часто, бывает, злится, что не спалось ей и ругает каких-то рядом лежащих Петь.
Всего лишь мысли, мои непростые выдумки, мы с ней знакомы чуть-чуть, парой строк почти. А вот интересно, в ее поэзии выйду кем? — Ведь вряд ли она меня как поэта чтит. Она не знает о робкой московской Анечке... А что рассказать! Да собственно, — ничего: Не верю миру; бывает, пляшу цыганочку для глупых зрителей; Правда, дурная?.. вот. Я бьюсь о стекла сознанья своей ненужности, пишу о страсти, чудная, не испытав, и жму любые кнопки с надписью push (нажми). Пора мне душу — в ремонт (слишком та пуста)... Я, знаете ль, просто бесстыже и странно замкнута, мне часто ставят скупость в словах в укор. А Вы бы какими были, засыпь и Вам кнута?! а мне досталось... не так-то уж мне легко.
Вот видите, жалуюсь, — слабая, в общем, девочка... Она-то, наверно, другая, она с небес. Вы столько отличий найдете, сейчас надев очки, а впрочем, найдете спокойненько даже без. Она, необычно красивая, чуть-чуть грубая и светлая, как все танцовщицы у Дега, наверное, любит с размаху упасть в сугробы (ведь в Сибири, — зима или лето, — для нас снега).
Вы знаете, — все у нее непременно сложится... немного не так, как задумывалось в стихах: обрежут судьбу по краям заводские ножницы, с годами поверит, что сказки все — чепуха. Закончит свой ВУЗ, куда шла всем назло... геологом, откроет лечебный отвар из шаманских трав и будет любить кого-нибудь слишком голого для взгляда ее, незамыленного с утра.
А я буду долго в бессилье рыдать и мучаться, затем что ее никогда не смогу догнать, мне, видно, какой-то острый и божий луч отсек дорогу к вершинам... туда, за пределы, на... на небо, где Вас не чуждаются за амбиции, где каждый велик и по-своему главный Ра, там Вам за талант свой не надо ночами биться и... и смысла лукавить нет и кому-то врать. А я бессловесна... могу помычать коровою, а в общем нема... Своровала чужой мотив. Вот видите, видите, даже мотив ворованный! Мне, может быть, бросить все и, к чертям, уйти!
Не знаю, к чему это все я сейчас затеяла, наверное, просто хотелось послать привет... Не знаю, теми словами шепчу, не теми ли... Лови быстрее: «...от Ани, которой нет»!
м.
Вечером она — соринка... ломкая такая,
залетевшая в глаза подслеповатых буден.
Марш секундочек отстукивает каблучками.
Хоть бы нашла себе кого-нибудь:
мужчину, котенка, Будду!..
Я ведь иначе такую ее
вовсе любить не буду.
— У меня на носу зачеты... прямо вылезли как прыщи!.. А конспекты Шипков (и черт с ним!) две недели, как утащил. А на площади Трех Вокзалов солнце ластится к мостовой... Мам, ты слышишь, что я сказала?.. Все, проехали! Не впервой.
Мама молча щелкает поспевшие заботы,
гладит меня теплыми, обмякшими руками,
дышит мной и маячащей вдалеке субботой.
Шепчет мне на ухо: «Единственная моя,
Анечка, Аня, Аня...»
Я обнимаю ее за шею и вишу так
всю жизнь, как камень.
— Тебе надо закрасить корни, — вон пробилась седая прядь, оттопырилась непокорно и надеется устоять. А еще в выходные купим два помело, струну и тушь... Глянь-ка звезды небесный купол продырявили на лету!... Натаскаем в прокате фильмов (мелодрамок, люблю их страсть) и посмотрим, как город-филин попадется в ночную пасть.
Я свернусь калачиком, воткнусь щекой в подушку,
Отвернусь к стене от черной замшевой пустоты и...
и жду, пока одиночество меня задушит.
Мама заходит, целует меня шершаво и влажно
(губы ее не остыли,
даже за двадцать лет этой жизни,
заплатанной мной и постылой).
— Мам, я взрослая, правда-правда!... Мне все кажется (извини...), я как будто тебе преграда и тяну тебя вечно вниз. Тебе нужен мужчина. Или плюнь на эту работу. Плюнь!
Мама скажет, что я ей — крылья...
И я снова ее люблю.