ИнтерЛит в мире.

ИнтерЛит в Европе


Электронные книги «ИнтерЛита»

Дом Берлиных — литературно-музыкальный салон

Республиканский научно-практический центр «Кардиология»

OZ.by — не только книжный магазин

Анатолий ЛЕРНЕР


Лауреат конкурса Малая проза, «Серебряный стрелец» 2010

Финалист международного конкурса «Белая скрижаль»
(малая проза)

ОБРАТНЫЙ ПУТЬ

Ирине

Хотелось тепла русской речи и водки. Ночь была почти на излете. Сирийский зябкий ветер казался еще омерзительней. Он дул с горы Хермон и выстуживал Голанское плато. Хермон зябко кутался в снежную шубу и крикливым марокканцем бросал нечто обидное в спину. Ноги сами несли в сторону Кинерета к заповеднику с бездарно-поэтическим названием Завитан. Там, под шум водопада, следует завершить эту безумную, так неудачно начатую сказку. Конечно, жаль. Жалко себя. А разве не жалко тех, кто останется? И чем больше жалеть себя, и чем больше сожалеть о тех, кто останется, тем стремительней будут его шаги...

Фонари. Фонари, истекающие больным желтушным светом, кажутся мертвецами, а их рахитичные тени — жалким подобием Великих Теней...

«Мне не должно быть страшно, — шептали на ветру, потрескавшиеся резиной губы, — ведь если мне страшно, значит, меня еще что-то удерживает в этой бездарно сочиненной мною жизни. Что?! Кто?! Что способно меня удержать?! Кто осмелится встать у меня на пути?!»

Никто не встал на пути. Никто не посмел удержать его. Только ветер, путаясь под ногами, поторапливал, нудя и тыча костлявым пальцем в спину. С потаенной надеждой глаза блуждали по выклеванным вороньем окнам. Разоренным ночью окнам. Окнам, вмерзшим в запорошенную инеем землю, растерянных свидетелей-домов. Увы, ни в одном из этих бетонных склепов, ни в одной из зияющих бездной глазниц не было ни признака жизни... Мертвое царство теней и желтушных фонарей. Ни души. Ни человека.

Закоченевшие пальцы сжимали в кармане рукоять парабеллума. Ах, что за игрушка! Что за блажь! Что за искушение!.. И что за счастье, лениво бороться с этим неистребимым наваждением — разрядить обойму. Все пятнадцать зарядов. И не важно, во что. Ну, хотя бы в эти мертвецки темные глазницы окон. Заставить тех, кто, наверняка, прячет за ними свою покореженную совесть, ужаснуться. Ужаснуться и зажечь свет!..

И стрелять, стрелять, стрелять. Стрелять до последнего патрона. До того последнего, который поставит точку посреди этого бреда.

Внезапно вспыхнувший приступ жесточайшего цинизма так же внезапно был подхвачен порывом ветра и унесен в ночь.

Нет-нет, нельзя никому причинять зла. Странное дело, почему-то в эту минуту все обиды показались ему настолько пустяшными, что лицо покрылось испариной. Он впервые осознал, какую цену сам назначил за них. Впрочем, он где-то читал (странно, что сейчас ему об этом вспомнилось), что физическая рана может быть и не так уж тяжка в сравнении с раной нравственной. Обе раны, порождающие одна другую, разрушают человека.

То, что случилось с ним, — не исключение. Он пуст. Обескровлен. Он лишен той силы, которая на протяжении многих лет давала ему веру в себя и в окружающий его мир. Его страдания невыносимы, чувство позора — ужасно, бесчестие — смертельно. Каждое из этих трех чувств может довести до самоубийства кого угодно. Ведь умирают же от тоски, и от обиды умирают тоже, и от уязвленного тщеславия...

Если это недуг, то чем излечить его? Где найти целительный бальзам? Увы, нет ответа. Нету средств. Впрочем... Впрочем, он избрал для себя нечто. Что именно? Месть. Месть за себя прежнего: красивого и талантливого, любимого и любящего, молодого и удачливого. Месть, именно месть, только месть. Месть самому себе. Чужому и непонятному, обманутому и непонятому, преданному и брошенному, с никому не нужным грузом воспоминаний, походящих на бред...

Бред. Это — единственное... Это — только его. Бред — это им сотворенное, взлелеянное, воплощенное. Казалось бы, чего проще: вырваться из объятий здравого смысла, разрубить Гордиев узел Аристотелевой логики и обрести, наконец, истинную свободу. Свободу, которую может порождать одно только его воображение...

...Он стоял на нетвердых ногах у телефона и, ничего не соображая спросонок, молча соглашался с напористым ивритом, агрессивно звучащим из трубки. По механическому «шалом», он заключил, что разговор окончен и с явным чувством облегчения отключил от сети аппарат.

Скорее машинально, чем осознанно, он отворил дверцу холодильника, и равнодушно взглянув на пустынный вид полок, напился воды из-под крана. Сигарет в доме не оказалось — в пепельнице дотлевал последний окурок. Как бы то ни было, из дому выйти все же придется. Хотя и не хочется...

Перещелкав все тридцать четыре телеканала, и выключив телевизор, он, повторным нажатием кнопки пульта, попытался выключить и залаявшую, было, собаку. Ухмыльнувшись самому себе, он перевел взгляд на включенный компьютер, и, пробежав глазами по файлам с заголовками собственных рассказов, скривился и поспешно вошел в поддиректорию игр. Но играть не стал, а зачем-то полез в ящики стола и, тупо уставясь на их содержимое, выдавил из себя нечленораздельные звуки.

Сон не шел из головы. Выпить было нечего, пойти не к кому и незачем. Впрочем, под окном стоит подобранный с помойки и отремонтированный им велосипед. Можно было съездить за газетой, сигаретами, выпивкой, можно было просто развеяться, можно было уйти на край света... За горизонт...

Не раздеваясь, он залез в ванну и, включив холодный душ, обдал себя струей застоявшейся на солнце, а потому горячей воды. Минута перехода от почти кипятка к ломящему холоду минерального источника показалась вечностью. Но едва комфортное тепло уступило ознобу холода, он поспешил выключить душ.

«Неженка»,— подумал он о себе. Вывалившись из ванны, стал медленно стаскивать с себя облепившую тело одежду. Не вытираясь, вылез из ванны и, оставляя мокрые следы на мраморном полу, обнаженный пошел в спальню.

Вытащив белоснежную футболку и легкие белые шорты, он, порывшись в груде белья во встроенном платяном шкафу, явил на свет парабеллум. Тот самый парабеллум из его беспокойного навязчивого сна. Он извлек его из кобуры и, вставив обойму, передернул затвор. Помедлив, он поставил «пушку» на предохранитель.

...Велосипед поскрипывал, но мчал исправно в гору. Слышно было, как перещелкивались скорости. Промчавшись мимо местного отделения банка «Леуми», не фасаде которого красовался патриотический призыв: «Не сдвинемся с Голан», он лишь только на мгновение задержал, было, ход, но, видимо, решившись на нечто более отчаянное, продолжил подъем, свернув на перекрестке в сторону полицейского участка.

Притормозив, он поставил велосипед в пирамиду и стал прогуливаться так, чтобы из полицейского участка его не было видно. Всем своим видом он изображал вынужденное безделье.

Время было обеденное, и полицейские съезжались к участку, громко приветствуя друг друга и перебрасываясь шутками. Кто-то, узнав его, кинул ни к чему не обязывающее «ма нишма?»*, и тут же заспешил, от палящего полуденного зноя, обрушившегося после кондиционера патрульного «джипа», в прохладу участка.

Насчитав четыре машины, он направился к дверям участка, незаметно сняв парабеллум с предохранителя...

— Има! Има!!** — послышалось за спиной. Он оглянулся. Группа детей возвращалась в сад после прогулки. Некрасивая, марокканского вида девочка, увидев за стойкой сквозь стеклянные двери женщину в форме с аксельбантами, радуясь, гордясь и явно хвастаясь, указывала на свою мать пальцем. В стайке, пинающих друг друга пацанов, он вычислил своего сына, не приметившего в шалости отца.

Палец под футболкой поспешно переставил пистолет на предохранитель. Подбежав к велосипеду, он вырвал его из пирамиды и задавил педали своим бешеным напором.

...Очнулся он далеко за городом. Где-то рядом слышался гул танкодрома, а в небе, то и дело, появлялись и исчезали боевые вертолеты. На ливанской границе, видно, опять было неспокойно.

Съехав с обочины, он отшвырнул велосипед, вторгаясь в непролазные дебри из сухостоя, гигантских колючек и цветущих кактусов. Вся эта дикость была защищена тремя рядами колючей проволоки с желтыми табличками, предупреждающими на трех языках об опасности мин.

Не замечая крови, не чувствуя боли исколотым, изрезанным, иззаноженным телом, оставляя обрывки одежды на шипах, он шел и шел: упрямо, неистово, бездумно...

Что толкало этого безумца вперед, по коровяку, на минное поле, сквозь непролазные заросли колючек? Что за сила свела его палец на спусковом крючке нелепого, бессмысленного, бесполезного и только потому грозного парабеллума?  Была ли это ненависть ко всему окружающему его, или это акт отчаяния выбраться из сетей этой чужой, ненавистной и ненавидящей страны? Или это последний всплеск бессилия обратить на себя внимание, доказать ей, этой стране, свою неизбежность?.. Или неумение и нежелание принять ее условия и правила, породили невозможность отречься от своего прошлого? Да и возможно ли это? Как, например, отрешиться от того, чем полны его воспоминания? Что колобродит в его груди, что согревает, порой, душу и, непонятно, как и откуда, дает силы не опуститься, не озлобиться на весь свет?

Что случилось с ним? Что толкает его вперед? Что вынудило его прошлой ночью подкарауливать мэра города, который год назад так любезно ссудил его деньгами на издание первой книги? Что швырнуло его к городскому полицейскому участку с неистребимым желанием разрядить обойму в омерзительные рожи продажный шотеров, обличенных неограниченной властью самого полицейского в мире государства?

Что породило в сознании человека законопослушного и терпимого к любым волеизъявлениям других, мысль о физической расправе над пейсатыми, кипатыми, бородатыми и бритоголовыми, ультра или просто ортодоксами — всеми, кто, подчеркивая свою избранность, беззастенчиво обирает, грабит, насилует оболганных, обворованных, бесправных и там и тут «олим ми Руссия»?***

Мерзость. Он повторял это слово снова и снова, глотая слезы и пот.

Мерзость обвинять нас в нелюбви к земле, текущей, бог весть для кого, молоком и медом, торгуясь при этом с правительством о сумме компенсации за уступки в мирном процессе.

Мерзость обвинять «русскую мафию» в неумении самим найти решения по оздоровлению собственной экономики.

Мерзость закапывать необрезанных солдат, как псов, как шакалов... Закапывать за воротами кладбищ солдат, отдавших свою жизнь в сражении за эту страну.

Мерзость, получая миллиарды под миллионную армию переселенцев, дать возможность обирать их всем, кому ни лень, предварительно обобрав их на уровнях правительственном, религиозном, административном, бюрократическом и, просто — бытовом.

Ненавидеть тех, кто стал причиной их достатка, кто невольно обогатил недовостребовав свое, недополучив положенного, недо...

Мерзость...

Мерзость ненавидеть страну, в которой живешь, но еще большая мерзость — жить в этой стране.

Колючки хлестали по лицу, царапали руки, саднили ноги, впивались в остатки одежды и кожу, обдавали жаром ненависти и смрадом испуга... Внезапный визг заставил его вскрикнуть и даже отскочить в сторону. Казалось, мозг еще не успел подать сигнал, а рука уже направила оружие навстречу опасности и парабеллум, став продолжением перепуганного существа, хищно выплюнул смертоносный заряд.

От визга, рыка и хрипа его волосы встали дыбом. И вот, заросли колючек расступились, и прямо на него выскочил задетый выстрелом кабан.

Теперь оба видели цель. Каждый осознал опасность. Каждый оценил врага, и каждый испытал ужас. Для него это был не страх неизвестности, не страх непонимания или неумения принять решение. Нет. Это был животный страх человека. Страх отчаяния, страх за свою шкуру, за собственную, такую дорогую и, оказывается, любимую им жизнь. Страх человека перед разъяренной животной стихией, страх перед ее яростью и отвагой, страх инстинкта самосохранения перед инстинктом самопожертвования. Там, за спиной окровавленного монстра, спасались сейчас бегством другие кабаны. Несясь на рожон, получая пулю за пулей, монстр отводил гибель от своей семьи...

Кабан лежал в луже крови, продолжая хрипеть и ненавидеть. И розовая пена лопалась на его обезображенной, изувеченной морде. Кровавая слеза образовала сгусток на пустой глазнице, а сухая колючка водрузилась на место отстреленного клыка.

Нервная рука с дрожащими пальцами зашарила по карманам в тщетных поисках сигарет. Он попытался встать, но не смог.

«Так вот ты каков», — думал он, разрывая на грязные от крови полосы футболку, и неумело перевязывая распоротую от колена до паха ногу. Набежавший ветер искололся о щетину угасающего зверя. И уже не страх, нет — любопытство не давало ему отвести взгляда от поверженного монстра.

Перевернувшись на спину и облокотясь о землю, с непонятной тоской глазел он на сильное, красивое, величественное и отважное животное, в котором еще теплилась искорка жизни.

«Странно, еще минуту назад, до встречи с этим диким красавцем, мне хотелось расстаться и с этой опостылевшей землей, и с чужим небом, с ненавистным хамсином, сводящим всех с ума и с чуждой мне природой. Еще мгновение тому, я малодушно был готов отправить в преисподнюю кого угодно, лишь бы нарваться на чей-нибудь спасительный выстрел. А сейчас? А сейчас я просто испугался. Испугался и — убил. Убил не искавшее смерти ничтожество, а убил сражавшееся за жизнь существо».

Он думал о том, что была в этом какая-то высшая несправедливость.

Странно, но эта смерть, а точнее — это убийство перевернуло его сознание. За каких-нибудь пару мгновений он не только распростился с жизнью, но и вновь обрел ее... И, обретя новую жизнь, вновь полюбил ее. Ну да, именно сейчас он и понял, насколько она ему была дорога эта его жизнь. Оказывается, он любит жизнь. Он любит всю ее несуразность, дикость, противоречивость. Любит свое истерзанное тело, любит свою изувеченную душу. Любит он, оказывается, и эту землю с ее диковинными, экзотическими колючками. Даже всегда ужасающий стрекот боевых вертолетов в и без того низком небе, и само это небо, и раскаты выстрелов со стороны танкодрома... А еще, оказывается, он любит закат. Обычный закат, когда солнце спокойно и величественно склоняется к горизонту и переваливается за него, повергая мир в мудрость мрака...

Он закрыл глаза... На минуту. Но когда открыл их, то неожиданно увидел как на гаснущем, затухающем, точно жизнь, небе, там, далеко, у самого окоема, медленно и величаво склонялся к зеркальной глади горизонта, им окровавленный, изможденный в нелегком пути настичь своих, дикий упрямый кабан.

Он улыбнулся ему, далекому и теперь до боли родному существу, и, боясь опустить взгляд на примятую тушей траву, заставил себя встать и повернуться спиной к закатному горизонту...

— Свободен! — шептали запекшиеся губы. — Свободен. И нет конца... и нет предела... моим желаниям. Но пока я желаю... живо мое воображение... живы и свершаются чудеса...

              

Влажные глаза его были теперь устремлены во мрак, к иному, не видимому горизонту. Но, волоча поврежденную ногу, он отважно отправился в обратный путь. Дальний, трудный, но теперь не такой безнадежный.

________________________________

* Что слышно?

** Мама, мама!

*** Репатрианты из России.

Рассказы:
Пела нянечка в хоре — Обратный путь — Остановка в пути — Болеро, Симфония
Амурские волны

Тремпиада. Часть I романа.

Мой папа — Будда. Отрывки из эзотерич. романа.

Стихи Анатолия Лернера

Детская расческа щетка chicco.

Для отправки произведений, вопросов и предложений щелкните по конверту:
Перед отправкой произведений ознакомьтесь с Правилами Клуба!

СПАСИБО!

 


Использование материалов сайта возможно только с согласия автора и с указанием источника:
ИнтерЛит. Международный литературный клуб. http://www.interlit2001.com