ИнтерЛит в мире.

ИнтерЛит в Европе


Электронные книги «ИнтерЛита»

Дом Берлиных — литературно-музыкальный салон

Республиканский научно-практический центр «Кардиология»

OZ.by — не только книжный магазин

Андрей ВЕТЕР


http://www.wind-veter.narod.ru/

 

БЕГЛЫЕ ЗАМЕТКИ НА ПОЛЯХ

 

Время идёт. Часы накручивают сутки за сутками. Жизнь льётся непрекращаемым потоком. Рождаются и умирают люди. Но одно остаётся неизменным — произведения литературы. Да, именно литература оказалась вечной. Все прочие формы искусства не устояли перед незаметным давлением времени. Скульптуры растрескались, рассыпались, иные дошли до нас без рук и без головы. Живопись тоже требует постоянной подмалёвки, после которой иногда оригинал имеет мало общего с обновлённым произведением (вспомнить хотя бы реставрацию в 1990-х годах Сикстинской капеллы, превратившую шедевр Микеланджело чуть ли не в рисунки комиксов). Музыка тоже подвержена постоянным изменениям, музыканты исполняют одну и ту же симфонию то так, то эдак, вкладывают новое настроение, называя это творческим поиском. И никто не знает, как было вначале, хотя ноты — всё те же.

Кино — самое молодое из всех искусств. И самое зависимое от других, ибо кино — искусство синтетическое. Наверное, поэтому оно и возникло позже остальных: театр, живопись, литература, фотография — без всего этого кинематограф не мог появиться. Но в последнее время кино всё больше опирается на технические средства и поэтому становится всё более зависимым от технологий. Едва успев родиться, оно уже постарело. Не само киноискусство, конечно, а его произведения. Чарли Чаплин сегодня интересен единицам, несмотря на его бесспорную гениальность. Тарковского вскоре тоже перестанут смотреть. Всё, что не имеет сегодня стерео звука и чёткости цифрового изображения, до массового зрителя просто не дойдёт, отомрёт в пути.

Техника спешит вырваться вперёд тех видов искусства, которые связаны с материальной формой их воплощения. Неизменным остаётся лишь слово. Литературное произведение проходит сквозь времена, не взирая на переменчивость моды в языке и нововведения в типографском деле. Литература остаётся литературой. И книга остаётся книгой. Будут всевозможные CD и всякие иные формы донесения книги до читателя, но всегда будет книгопечатанье, всегда будет читатель, всегда будет слово. «Ибо в начале было слово»... Шекспир прекрасен тем, что он — Шекспир. Театральные режиссёры терзают его так и эдак, выдумывая новые формы «донесения» прекрасных текстов до зрителя. Меняются интерпретации, актёры и режиссёры, но книги Шекспира остаются прежними. Сотни раз переиначивались инсценировки пьес Островского, иногда принимая почти неузнаваемый вид и содержание, но сами пьесы оставались теми же. Их можно взять в руки и прочесть от начала до конца, перелистывая страницы книг и наслаждаясь тем, что написал Островский.

И ничто уже не грозит книгам, преодолевшим вековой барьер. Эти книги будут вечны. Они переиздаются снова и снова, вне зависимости от того, есть на них мода или нет. Они превратились в фундамент культуры, без которого невозможно даже помыслить о существовании нынешней цивилизации. Книги сжигались на площадях, запрещались церковью и диктаторами, клеймились позором, но всё равно продолжают жить.

 

* * *

 

Передо мной лежат книги двух нанайских авторов: Петра Киле и Григория Ходжера. Они никогда не будут пользоваться успехом Шелдона или Акунина. Но зато они никогда не уйдут в небытие, потому что в небытие уходят без следа только предметы скоротечной моды, а эти книги — замечательны в полном смысле этого слова. Они — не просто сухое свидетельство времени, они написаны от глубины души, они — запечатлённая в глазах и в сердце картина прошлого, хоть их и нельзя назвать шедеврами.

 

Руссо утверждал, что «никто не может описать жизнь человека лучше, чем он сам. Его внутреннее состояние, его подлинная жизнь известны только ему». И тут же добавляет: «Но описывая их, он их скрывает: рисуя свою жизнь, он занимается самооправданием, показывая себя таким, каким он хочет казаться, но отнюдь не таким, каков он есть». Не думаю, что это можно отнести к книгам Киле и Ходжера. Читая их, удивляешься бесхитростности и простоте изложения переживаний героев. Без самолюбования Киле рассказывает о своей тяге к книгам:

 

«В зимние каникулы в девятом классе две недели с утра до вечера, в полной тишине, я читал “Войну и мир”, читал с читал с упоением. Это, конечно, единственный роман в мире, как Россия у нас одна. С каждой главой, с каждым периодом толстовской фразы душа моя ширилась, и, вчитываясь в то, что, казалось бы, давно и безвозвратно ушло: эти величественные салоны, Анна Павловна Шерер, князь Василий, Элен, вся их блестящая пошлая жизнь, — я чувствовал, что и эта жизнь была жизнь, и в ней выразилась эпоха и Россия...»

 

Без ложного морализаторства вспоминает он чувства молодого Нанайца, приехавшего из провинции в большой город: «Мода шестидесятых годов, по крайней мере для меня, была гибельна. Эти обнажённые выше коленок ноги у многих девушек столь притягательны, что было неудобно смотреть человеку в ноги, а не в глаза». И сила его, может, в том заключается, что он, вспоминая о своих чувствах к прекрасному полу, успевает рассказать и о том, как «её тело, тёплое и живое под холодным пологом пальто удивляло меня самыми сладостными ощущениями нежности и любви молодой женщины», но и о том, как из глаз девушки «струился чёрный, вместе с тем ослепительный поток света. Я молча щурился, как летом над светлой водой».

 

Без тени осуждения, просто как факт, Ходжер начинает свою книгу о жизни Нанайцев словами: «Разгневанный Баоса Заксор, глава Большого Дома, уехал, избив всех женщин — двух жён старших сыновей, двух дочерей и свою больную жену». И сцены в «Амуре широком», где «половина пирующих вповалку лежала на нарах», кажутся вполне естественными, они не вызывают омерзения...

Книги Киле и Ходжера — это объяснение в любви. Объяснение в любви женщинам, детям, народу, земле. Поэтому даже кровь, пролившаяся в ссоре, не даёт авторам основания судить своих героев. Жизнь сама расставит все точки: кто-то сгинет в пучинах бурной реки, кого-то зверь порвёт, кто-то от болезни высохнет. Встречаются, правда у Киле слова, которые можно назвать словами удивления и недоумения.

 

«Есть в Ороне одна мазанка. Вот живёт в ней одноногий Кэндэри, шаман. Беднее его никого нет, и мне не верится, что шаманы обладали могуществом и были первые богачи в селениях. Ещё недавно — я помню — шаман вовсю шаманил, но старушки сходят в могилу, и делать шаману нечего, кроме как сниматься в кино на память потомкам. Нам он смешон. Но всё-таки есть тайная власть у него над нашими душами. Может, это всего лишь тайна старины, детские страх, да и мазанка, даже как музейный экспонат, внушает невольную тревогу. Неужели в этом тесном и тёмном жилище с земляным полом, с нарами от стенки до стенки, с дымоходом над нарами, неужели в грязных лохмотьев детишек шамана, не видя света зимой, а летом всегда под палящим солнцем, неужели мы жили так в начале века и тысячу лет?» («Птицы поют в одиночестве»).

 

Но это недоумение, эта тень отчуждения — мимолётны и исчезают без следа уже на следующей странице, чтобы никогда не появиться вновь. Авторы любят свой народ и полностью принимают его таким, каков он есть. Какой бы грубой и ужасной ни казалась посторонним людям жизнь таёжных Нанайцев, авторы видят в ней глубинные корни, без которых ни один народ ничего собой не представляет. А тяготы быта и суровость правил диких общин — это лишь краски, которыми история рисует лицо жизни.

 

«Брат отца соблазнил жену соседа и начал с ней жить в отсутствие её мужа, но у мужа были братья и сёстры, они и рассказали ему об измене жены. Муж ничего не сказал, сделал вид, что уезжает на рыбную ловлю, а в сумерках подкараулил жену с моим дядей и убил изменницу. В те времена на Амуре было мало русских, законы их ещё не вошли в силу, а по нашим законам — купил жену, заплатил за неё тори, хочешь — живи с ней, а хочешь — убей» («Амур широкий»).

 

Чем же притягивают к себе произведения вроде «Амура», когда то и дело там возникают ситуации кровавые, беспощадные, жестокие? Может, всё дело в искренности? Может, за всем, что пишет Ходжер, постоянно ощущается присутствие сердечной теплоты и жажда поведать о своих мечтах, без которых человек, даже живущий в фанзе, где каждый день одна и та же картина: «возле очага рыдала Майда, обнимая её, ревел младший сын», не может быть человеком?

 

Пётр Киле откровенно говорит о своей «великой мечте»:

 

«Так всегда было, когда я встречал на своём жизненном пути настоящих русских интеллигентов. Я это рано осознал, и моя мечта о великой жизни была связана с усыновлением меня вот таким старичком и старушкой, и они непременно жили в Ленинграде... Я не помню, когда и откуда взялась эта идея моя о великой жизни. Именно идея, она пронизывала мою жизнь задолго до того, как я вообще научился мечтать. Если кто-то из сверстников бросал школу или оставался на второй год, я всегда удивлялся: как можно не мечтать о великой жизни? Как можно родиться безвестным, жить безвестным и умереть безвестным?»

Но Киле рассказывает всё-таки о людях «городской цивилизации». Он больше тяготеет к интеллектуальности и живописности слова, чем Григорий Ходжер. Последний силён сюжетом и бытоописанием, он скуп на философские рассуждения, он берёт правдивостью этнических красок, хотя нет-нет, а заставит своего героя задаться вопросом, от которого дальнейшая жизнь может вдруг повернуться неожиданным образом.

«Жена. Что знал Пиапон о своей жене, хотя прожил с ней немало, нарожал кучу детей? На самом деле, что он знал? Только в первый год после женитьбы он как-то ласкал её, но при этом видел перед собой не Дярикту; ему мерещилось, что он ласкает и обнимает свою любимую Бодери. Потом привык к жене, как привыкают к новому халату, к новой оморочке, к новому ружью. Он редко разговаривал с нею, да и повода для разговора не находил».

 

* * *

 

Искусство — очень подвижная область, очень непостоянная, зачастую — сиюминутная. Большинство произведений искусств уходят без малейшего намёка на своё существование, некоторые оставляют после себя след, кое-какие остаются сами. И если они остаются, то это — навсегда. Прежде всего остаются литературные произведения. Может меняться шрифт, оформление, бумага, но слово, написанное тысячи лет назад, остаётся неизменным. Вполне понятно, что мода оказывает своё влияние на «потребляемость» тех или иных книг. Обычно модное не становится классикой, в то время как классика иногда становится модной. Мода уходит, становится едва различимым штрихом на полотне истории, а подлинные произведения литературы остаются и превращаются в классику, снова и снова возвращаясь к читателю.

 

«Есть литература, которая не доходит до прожорливых масс. Произведение творцов, возникшее из насущной необходимости со стороны автора, существует только для него самого. Сознание высочайшего индивидуализма, где бесцельно сгорают звёзды... Каждая страница должна взрываться: серьёзностью и весомостью, головокружительностью, новизной и древностью, ошеломляющими мистификациями, восторженностью принципами либо типографскими приёмами...» (Из Манифеста дадаизма 1918 года)

 

Можно ли говорить о том, что каждая страница книг Ходжера и Киле «взрывается»? Нет, но они (в этом нет никакого сомнения) возникли именно «из насущной необходимости самого автора». В чём сила авторов, пришедших в мир литературы из «дремучего края первобытных племён»? Не в их ли близком знакомстве с народными корнями? Но ведь не каждый стремится поведать именно о своей земле. Киле куда больше рассуждает о литературном творчестве и о внутреннем мире своих персонажей, наполненных поэтическими переживаниями, а не тягой к традиционным нанайским корням.

Если же говорить о книге Ходжера «Амур широкий», то её, пожалуй, следует отнести к жанру художественной этнографии, хотя официально такого жанра не существует. Описание традиционной жизни «малых народов», а в действительности — традиционной жизни всего мира, Традиции с большой буквы, её корней, с некоторых пор стало развиваться в самостоятельное направление, очень крепкое, но так и не доросло до того, чтобы твёрдо стоять на ногах. Заняв свою нишу, эти книги не получили массового читателя. И не потому, что они специфичны, а потому что читатель в массе своей всё-таки тёмен. Слово «чум» или «вигвам» вызывает у большинства скептическую ухмылку, упоминание и Чукчах или Нанайцах заставляет людей шарахаться в сторону. И прекрасные книги остаются незамеченными. Не потому ли это, что читателю не нужна Традиция?

Гигантскому мегаполису нет дела до того, что где-то далеко-далеко в Нанайских селениях люди продолжают бережно хранить орнаменты своей древности, видя в них одно из проявлений души племени.

 

«Дина всегда была ревностной хозяйкой, чистюлей, наводившей порядок и уют в доме вдохновенно, как художник. Никто не умел, как она, рисовать фигуры животных, контуры гор и кроны деревьев доля цветных аппликаций из лоскутков. Собирать эти лоскутки — тоже нужно иметь терпение и надежду. Она умела, как никто, срисовывать и вырезать те удивительные линии и спирали, которые составляют нанайский орнамент, один из самых “чистых”, как музыка, видов искусства. Это тончайшее искусство сохранили из века в век именно женщины — мастерицы из мастериц — вроде Дины» (Киле «Свойства души»). «Кэкачэ вышивала узоры на халатах, она была мастерица и выдумывала много забавных орнаментов. Она сперва выводила их на чёрной материи мучным раствором, если не нравились какие завитки, она смывала рисунок и выводила новый... Идари с малых лет умела выполнять женские работы, она плела корзины, циновки, делала всякую посуду из бересты, обрабатывала шкуры зверей и рыбью кожу, шила халаты, обувь, варила еду и обрабатывала рыбу. Во всяком деле она могла бы поспорить с любой женщиной, но в вышивании узоров она не могла сравниться с другими и теперь с прилежностью училась этому мастерству у Кэкэчэ» («Амур широкий»).

 

Жаль, что столичные города проявляют интерес к всему этому лишь как к экзотике, время от времени выплёскивающейся на рынке причудливыми товарами. Есть мода на «этнику» — будет спрос на рукоделие неведомых племён и на книги об их жизни, нет моды на «этнику» — никто даже не поинтересуется, кто такие Нанайцы, Чукчи, Коряки и прочие...

 

* * *

 

Что такое традиционная жизнь? Есть ли будущее у литературы, отдающей себя вопросам традиций? Традиции — это краски, бесчисленные краски, придающие литературе, живописи, кинематографу и всем остальным видам искусства богатейший колорит. Раньше меня удивляло, почему художники так редко прибегают к Традиции, теперь уже не удивляет: они просто не знают о её существовании.

Но Традиция тем и сильна, что она существует всегда. Городская цивилизация держится исключительно на технократических достижениях: отними их — не останется у этой цивилизации ничего, ни лица, ни тела, ни потомства. Да, массовый читатель мало знает о традиционных культурах, почти ничего не знает. Но когда наступает время поиска, люди невольно приходят к Традиции. Какую из её сторон они выбирают, это уже другой вопрос, но к Традиции они придут, как только почувствуют холодящее приближение Пустоты в своей душе. И тогда читатель возьмёт в руки книги о Нанацах, Якутах, Лакотах, Апачах, Эвенках... о всех, кто дышит настоящим воздухом, идёт тропой настоящей жизни. Тогда станут понятны слова Киле:

 

«Все мы друг друга видим. Когда я один, например, в лесу, мне всё равно кажется, что кто-то видит меня».

Беглые заметки на полях

Интеллектуального кино не существует

Чувственность одинокого голоса

Проза — Критика, рецензии

Для отправки произведений, вопросов и предложений щелкните по конверту:
Перед отправкой произведений ознакомьтесь с Правилами Клуба!

СПАСИБО!

 


Использование материалов сайта возможно только с согласия автора и с указанием источника:
ИнтерЛит. Международный литературный клуб. http://www.interlit2001.com