ИнтерЛит в мире.

ИнтерЛит в Европе


Электронные книги «ИнтерЛита»

Дом Берлиных — литературно-музыкальный салон

Республиканский научно-практический центр «Кардиология»

OZ.by — не только книжный магазин

Сергей КЛИМОВ


ПО ОБРАЗУ И ПОДОБИЮ

Глава из книги «Вслух о сокровенном»

Ранним утром пенится плотный туман, спускаясь под откос, к пойме реки. И там, где положено быть реке, я ничего не вижу, кроме опрокинутого с неба большого облака. Сижу на покосившемся плетне по пояс в тумане и праздно предполагаю, что вдруг в эту ночь, накануне рассвета случилось нечто чрезвычайное: или земная твердь возвысилась до небес и прижалась к облаку, или небеса снизошли до земных пределов.

Обе версии мне нравятся, и я доволен свой сообразительностью. Но вот что-то меня все же смущает и мешает быть счастливым созерцателем этого планетарного переворота, который в утренние часы уже успел успокоиться. И я понимаю, что причиной моего смущения является то, что в этом предполагаемом планетарном перевороте, в возвышении и снисхождении мировых сфер пенится слишком много плотного тумана. И поэтому я не могу покинуть покосившийся плетень, чтобы самому спуститься к пойме и на берегу полноводной реки уже не праздным созерцателем, но честным очевидцем ясно видеть и понимать все утренние перемещения природы.

 

Я часто задаю себе вопрос: «Почему в нас возникли и укрепились такие две страсти, как страсть к поиску первопричин жизни и страсть к прогнозу ее грядущей судьбы?» Неужели для того чтобы быть полноценными и счастливыми, мы должны знать две самые крайние точки нашей жизни? Неужели для ощущения собственной полноценности и счастья нам недостаточно того промежутка, который не требует поиска и прогноза, но зато требует, чтобы наши с ним отношения строились только на основе взаимного чутья?

 

Вот ведь как бывает, если человек может написать чуть ли не биографический роман о ДНК, то он — гений или даже бог в науке. Если человек может измерить чуть ли не линейкой завтрашний день, он — пророк, с которого пишутся иконы. Ну, а если человек с открытым сердцем встречает каждый момент в своей жизни и при этом умеет любить весь мир и ближнего своего, то он почему-то простой смертный.

Получается так, что честный очевидец жизни, умеющий любить и страдать, умеющий всеми чувствами врастать в переживаемые моменты — не ценится человечеством. А вот мозговитый созерцатель, который издали наблюдает за ходом событий и, не вникая в них чувствами, торопится дать им логическое толкование — сразу же замечается знатоками умных идей.

 

Нет, я не хочу обижать вкусы тех людей, которые мыслительный труд ценят выше сердечного. Да и вообще, может, мудрость человечества заключается в том, чтобы любовь, как более сильное качество жизни, придерживать, для ее же пользы, в простых и незаметных условиях, а разум, как неустойчивое наше свойство, вовлекать для его же усиления в широкие общественные сферы.

 

Иногда мне кажется, что цивилизация в том смысле, в котором мы привыкли ее понимать, началась не с сильного духом и телом человека, а с его более неудачного сородича. Сильный человек был самодостаточен. Духом своим он в один момент приводил к согласию все небесное и земное, телом же защищал это согласие от незваных гостей чужого мира. И вот в такой внутренней и внешней гармонии всех сторон его жизни он был блаженным, а значит счастливым. А счастливому человеку не нужны потрясения и перемены. Для него стабильная точка счастья важнее всех самых невероятных приключений, которые он мог бы испытать, путешествуя по свету. А если эта стабильная точка счастья еще и поддерживается любовью, то уж тогда и вовсе не найдется таких сил, которые бы смогли отвлечь счастливого человека от его счастья.

А вот неудачливому человеку, у которого земля уходила из-под ног и над которым небо хмурилось, по-видимому, было над чем призадуматься. Не имея за душой ни гроша счастья, ему нечего было терять в своем привычном и уже давно немилом мире. Поэтому, не надеясь на то, что счастье само когда-нибудь ему улыбнется, он принял решение идти, пусть трудным и опасным, но зато свободным и самостоятельным путем к своей удаче.

Может быть, все это — мои фантазии, но только мне кажется, что моему поколению, которому уже не выжить без ценностей цивилизации, надо кланяться в пояс тому незадачливому предку за его первые и рискованные шаги к научно-материальному и философско-религиозному благу, за его первую по-настоящему творческую удачу.

 

Стабильная точка счастья — это врожденное, почти первобытное чутье счастливого момента, когда сильная воля сливается с неограниченной свободой в точке покоя. К такому умозаключению я пришел, когда задумался над пушкинской строчкой «на свете счастья нет, а есть покой и воля». Нет, здесь Пушкин вовсе даже не отрицает счастья, но видит его зрелое качество в умиротворении, согласии, в гармонии за счет духовных усилий всех сторон жизни, т.е. в покое и в воле.

Но отвлечемся от Пушкина и заметим, что обеспокоенность, опять-таки врожденная и первобытная, по-видимому, еще в доисторические времена растревожила точку покоя предка, и тот стал чертить линии и круги, треугольники и квадраты. Так он разменял первобытное свое счастье на счастье свободного труда, непосредственное и безошибочное чутье на опосредованный сбивчивый рассудок, божий дар очевидца на дьявольский талант созерцателя.

 

Впрочем, что тут божеское, а что дьявольское, мне не дано знать, как не дано знать, имею ли я право ставить знаки различия между очевидцем и созерцателем. Знаю лишь одно, что страсть к поиску и страсть к прогнозу не одиноки в своем существовании, к ним можно добавить еще страсть к измерению. Тут, как нельзя более кстати, можно упомянуть древнюю аксиому, которая гласит, что человек — мера всех вещей.

 

Математический и особенно геометрический взгляд на жизнь, как безусловные рефлексы, которые мы наследуем от предка, уже давно перестали носить чисто формальный характер. Эти взгляды еще с незапамятных времен обрели сложную содержательность. Если сначала они лишь измеряли величину событий, то потом стали оценивать их качество: много и высоко — значит хорошо, мало и низко — плохо, подниматься — хорошо, опускаться — плохо.

Вот, по-видимому, те первые нравственные критерии, где количество и качество пришли к абсолютному согласию. Жизнь, как насыщенный событиями промежуток между рождением и умиранием, имеет мало шансов заново повториться. А если ее воспринимать как исключительный феномен, то у нее и вовсе нет таких шансов. Все это она, возможно, чувствует внутри себя, поэтому торопится в отведенный ей срок реализовать свой изначальный замысел и оставить по себе память. Вот почему человек, находясь в окружении всевозможных форм и систем жизни и конкурируя с ними, спешит заявить самому себе, что он в геометрии земного, а может быть, и всего мирового порядка занимает самую верхнюю точку.

 

Я еще в детстве понимал, что между количеством людей на земле и той материальной и духовной благодатью, которую люди просят, есть существенная разница. Если ты стоишь в очереди в надежде хоть что-то получить, а твой номер — тридцатый или две тысячи тридцатый, существует опасность, что ты так и останешься стоять в очереди. Чтобы хоть что-нибудь иметь, надо быть впереди. Ну, а если есть желание иметь многое, то тогда ты должен быть первым.

Вот с такими недетскими мыслями в голове я переживал в то время все свои реальные моменты и строил планы на будущее.

 

Как-то раз после очередной танцевальной вечеринки я уже в глубоких вечерних сумерках возвращался по весенней разбитой дороге из школы домой. Постоянные попутчики куда-то пропали, и мне пришлось одному держать поспешный пеший путь. Но меня вдруг очаровало это вечернее одиночество, и я снизил скорость, чтобы продлить его.

Причиной очарования были чувства, которыми переполнялось мое влюбленное сердце. На вечеринке я впервые посмел пригласить на танец мою жгучую брюнетку, и она — дочь дьявола и богиня в одном лице, то ли из снисхождения, то ли из любопытства, даже не зная моего имени, приняла от простого смертного приглашение. И вот я шел домой, и, переполненный впечатлениями, любил свое случайное одиночество, любил так же сильно и болезненно, как любил свою строгую богиню.

Но пройдя уже почти половину пути и спустившись к старенькому мосту, я остановился, потому что очарование вдруг сменилось отчаянием. На этом сломе настроений я захотел повернуть назад, чтобы в потемках вечерней весны найти только что утерянное чувство. И я действительно повернул назад, в стремлении любой ценой вновь обрести свое очарование. Я шел к школе, я чуть ли не ощупью пробирался через почерневшие остатки снега, я неловко скользил по ледяным склонам и замерзшим лужам и там, возле автобусной остановки, я увидел ее.

Она тихой земной тенью и небесным светом скользила мимо меня и я, незамеченный ею, стоял как грязный остаток снега, с которым, быть может, уже завтра распрощается весь весенний мир. И тут я, во что бы то ни стало, решил дотронуться до моей строгой богини, но простому смертному во второй раз удача не улыбнулась.

После этого я еще долго слонялся в вечерних весенних сумерках среди притихших от усталости домов. Мне было пятнадцать лет, я был ростом выше и выглядел старше всех своих сверстников, но я не любил себя в тот вечер, потому что был слабеньким и низеньким в ее глазах. Мне захотелось все изменить. Я принял решение, что скоро стану лучшим среди лучших и первым среди первых. Вот тогда я дотянусь до нее, и она снизойдет до меня.

 

Как знать, быть может Ч. Дарвин, отправляясь на Галапагосские острова, хранил в своей памяти подобную юношескую историю. Нет, я не так уж сильно сомневаюсь в искренности его научных намерений, как это может показаться, скорее я в нем вижу страстного человека, который вдохновился оригинальной идеей, по уши влюбился в нее и весь, без остатка отдался ей. А такого страстного человека трудно предостеречь от ошибок. Во-первых, он не станет никого слушать, во-вторых, даже если и выслушает, то все равно во всеуслышанье заявит, что эта ошибка вовсе даже не ошибка, а лишь неизученная до конца истина. Чтобы так влюбиться в идею, надо быть вообще опытным в любви человеком, надо, чтобы еще с юности твое сердце было натренировано этими сильными чувствами. В любви ты должен испытать радость победы и горечь поражения, в победе ты утверждаешься, а в поражении ищешь пути для своего роста.

Вот, наверное, и Ч. Дарвин имел натренированное прекрасными, хотя часто очень болезненными чувствами сердце. Быть может, он вот точно так же, как и я, однажды брел весенним вечером вдоль улицы и, раздосадованный неудачами юношеской любви, верил, что когда-нибудь вырастет, возмужает и станет соответствовать своей взрослой строгой богине.

Наверное, все это — моя выдумка и у Дарвина были другие причины иметь страстное сердце. Но почему-то хочется верить, что только земная любовь человека может по-настоящему благословить и осветить смелый полет к звездным вершинам творчества.

Не знаю, из каких источников Дарвин питал свое молодое страстное сердце, но ясно лишь одно: что у него была эта страсть, страсть исключительно личная и внутренняя и поэтому безыдейная, т.е. такая, где сознание еще не успело навести универсальный свой порядок. И вот эта-то первопричинная страсть, как совместное творение дьявола и бога, благословила и осветила смелое путешествие Дарвина к далеким островам. А уже там, посреди океана, на маленьком клочке суши, Дарвин оформил свой внутренний дар геометрией сознания. Так безыдейная первопричина перевоплотилась в идею с ее стройной системой, так лишь один только случай из частной жизни определил на многие годы судьбу всей мировой науки.

 

Но подойдем к нашей теме немного с другой стороны. Дело в том, что Дарвин, как исключительная творческая натура, мог бы решить свою научную проблему парадоксальным путем, т. е. исключительным, равным его дару. А он воспользовался все тем же древним методом: из интуитивного промежутка, т.е. из точки врожденного опыта, вывел прямую линию и начертил треугольник. Наследственность, изменчивость и естественный отбор, как основные категории его эволюционной теории, есть те логические опоры, на которых строится прямой путь от простого к сложному, от низкого к высокому, а может быть, даже и от плохого к хорошему. Человека в своей теории он поместил на вершину треугольника и дал ему право быть сложным, высоким и, конечно же, хорошим. По его мнению, человек в очень далекой древности был чуть ли не родным братом амебы, но в отличие от амебы он за миллионы лет естественного отбора изменился в лучшую сторону, вырос и усложнился. Иными словами, человек вырвал в эволюционной гонке победу у всех остальных живых тварей, т. е. он старательнее других потрудился над своим окончательным великолепным образом и тем самым навсегда расстался с первоначальным уродливым видом.

Если усложнить свой внутренний мир и облагородить внешность можно лишь тем, что в условиях постоянного усовершенствования труда все время к одному опыту прибавлять другой, тогда, по-видимому, можно надеяться, что когда-нибудь некое неблагородное создание повторит эволюционный подвиг человека или даже сделает свой прыжок более высоким и сложным. Но я не верю в такую возможность, хотя бы потому, что вся эта геометрия миропорядка с ее обязательным развитием от простого к сложному, от низкого к высокому или от плохого к хорошему есть не что иное, как плод человеческого умствования.

 

В течение истории различные мировоззрения по-разному определяли для человека его место на треугольнике ума. Древний гуманизм видел человека на вершине треугольника, христианская теология отдавала это место богу, выпроваживая тем самым человека на ступень ниже, а гуманизм Возрождения вновь возвращал человека на вершину. И только позитивизм естествознания нового времени во главе с Дарвиным попытался доказать, что человек сам в себе и Бог, и червь, и царь, и раб. И если в философствующем позитивизме эта формула выглядела как некая метафора, то естествознание Дарвина видело в ней буквальный смысл.

Не спорю, может быть, многим по душе вся эта страсть к эволюции, только я каким-то внутренним чутьем осознаю, что абсолютно все исключительные формы и системы мировой жизни или видят себя на вершине того рационального треугольника, или, скорее всего, вообще равнодушны к этому почетному месту.

 

Я уверен, что только человек, выходя за пределы своей видовой системы, начинает видеть свое превосходство над другими системами жизни, при этом иногда забывая вернуться в свое человеческое лоно. А вот какой-нибудь черепахе с Галапагосских островов, мне кажется, нет дела до мирового превосходства, просто она живет в своем природном лоне и знает все о своей судьбе до конца, чувствует замысел своей жизни каждой молекулой тела. По-видимому, она даже не пытается с помощью некоего черепашьего рассудка наблюдать за собой со стороны, чтобы зафиксировать крайние точки собственного существования. А просто живет в своем черепашьем промежутке полноценно и естественно, в гармонии со всем миром, в соответствии с тем образом и с тем подобием, которые заложены в ее внутренней природе.

Человеку же свойственно слоняться по выдуманной им же геометрии жизни, то незаслуженно возвышая себя, то несправедливо опуская. Еще издревле, стараясь найти свои родовые корни, то он видит свое подобие в Боге, то узнает своего предка в обезьяне, то растение для него — пращур, то — камень. За длительную историю человек где только не находил портрет своего предка и, как правило, этот портрет сильно отличался от внешнего облика самого человека. Лишь некоторые религии античности позволили богам, как родоначальникам всей цивилизации, сходить со своего Олимпа в человеческом образе для того, чтобы между потомками и предками, смертными и бессмертными получался хоть какой-то диалог.

В библейской легенде человек сотворен по образу и подобию Божьему, но имея столь высокое происхождение, он все же в данном случае остается рабом Творца. Как бы там ни было, но с древних времен и до сегодняшних дней человек не может вырваться из этого «бермудского треугольника» своих домыслов. Он или умом Дарвина, или духом Христа всегда старается выйти за рамки своей внутренней природы и пожить жизнью обезьяны или Бога.

 

Ранним утром пенится плотный туман, медленно сползая под откос к пойме реки. Я сижу на покосившемся плетне по пояс в тумане и пытаюсь разглядеть мою полноводную речку. Кто знает, быть может, во мне бьется самое чуткое к чудесам сердце, и все же для меня небо — это небо, а земля — это земля, и им не сойтись, пока я сам этого не пожелаю. Но до тех пор, пока у меня не появится такое желание, туман над рекой не рассеется, и я останусь сидеть на покосившемся плетне праздным созерцателем и еще, наверное, долгое время буду видеть в тумане фантастические, совершенно непохожие на меня, образы моих предков. А потом вдруг замечу полупрозрачную тень моей строгой богини и всем сердцем потянусь к ней и не успею прикоснуться. Так пусть же во мне часто возникает желание собрать воедино все стороны жизни. Тогда я знаю, что рассеется туман, и я войду в мою полноводную речку и в ее мирном, прозрачном течении увижу свой образ, подобный тому, который неизменно соответствует вечной человеческой природе.

Статьи из книги «Вслух о сокровенном»:
«С точки зрения слепого человека»«Утро с затмением, встреча с заминкой» — «По образу и подобию»

Об авторе. Стихи

Альманах 1-09. «Смотрите кто пришел». Е-книга в формате PDF в виде zip-архива. Объем 1,8 Мб.

Загрузить!

Всего загрузок:

Для отправки произведений, вопросов и предложений щелкните по конверту:
Перед отправкой произведений ознакомьтесь с Правилами Клуба!

СПАСИБО!

 


Использование материалов сайта возможно только с согласия автора и с указанием источника:
ИнтерЛит. Международный литературный клуб. http://www.interlit2001.com