Сюрреалистический роман с элементами мистики, детектива и эротики.Отрывок. Весь роман — в электронной книге Алекс Дарр. Формат PDF в виде zip-архива. Объем 1260 Кб.
«...но из реки показалась рыба
и хотела поглотить юношу.
Тогда ангел сказал ему: возьми эту
рыбу. И юноша схватил
рыбу и вытащил на землю.
И сказал ему Ангел: разрежь
Рыбу, возьми сердце, печень и желчь
И сбереги их...»
Книга Товита. Глава VI, 3-5.
«И это снилось мне, и это снится мне,
И это мне еще когда-нибудь приснится,
И повторится все, и все довоплотится,
И вам приснится все, что видел я во сне.
Там, в стороне от нас, от мира в стороне
Волна идет вослед волне о берег биться,
А на волне звезда, и человек, и птица,
И явь, и сны, и смерть — волна вослед волне...»
А. Тарковский, 1974
...Феня, скиня-ка с себя мокрое, — произнесла со стоном большая грузная женщина, — скиня, говорю, а то озяблася вся. Ну, что стоишь вылупилась? Подумаешь, кровь человеческая — эка невидаль! У нас тут ею каждое бревнышко пропитано. Лучше еще одно ведерко с водой тащи да шибче поспевай, а то убраться Иона Савич еще до повечерья велели. Глянь на стенку, дура, вона вся кровью обрызгана. Вот беда-то, боюсь, скоро не управимся, да ребяток покличь, чай, покойничка сами не стянем. Во-во, и голову подобрать надось, отчего ж ей бедной в углу валяться. Вот дура ты, девка, ей богу, дура: с колокольню вымахала, а напужалася, будто нежить какую увидала. Да не укусит она тебя, ты не гляди, что глазища повытаращились, покровцем покрой, да вон из хаты снеси. Иона Савич, пока голову отрезали, аж сомлели весь. А сколько с упокойником мороки вышло, пока жив еще был. Бежать решился, да куда бежать-то, морозы ночью великие стоят. Ино лето было б, а то зима упертая, словно баба на торгу, уступить не хочет. Так вот сбег бедненький, пять верст тащился, покуда ночь не настигла, из сил выбился, ноги ослабли, вовсе не движутся, волки по следу рыщут, разъесть его хочут. А под что бежать-то было? Пал он в яму в пролеске, будто во хмелю, и до близко к полуночи лежал. Мужики его нашли почти мертвого, на деревню сволокли. Полчаса не дышал, потом кровью как рыгнет, и жажда великая у него народилась. А маялся как перед смертью сердешный! Небось, стращала она его, скалилась, адом в лицо дышала, а он весь избился, исцарапался, зверем раненым выл. А как Иона Савич ножом сердце его прободил, так тот и затих во мгновение. Ионушка-то наш давеча больно тужен был, говорил: «Не принимает Господь нашу жертву, гласа не подает. Опять, видно, ошиблися и сколько уж народу порешили, и места хоронить нету»...
Наступившая ночь была такая же, как и всегда. Цветочный эфир подушки, уютные объятия раковинной створки одеяла — все приятно увлекло, согрело, расслабило. Зерна блаженной неги ожили, затрепетали в холодной почве уставших ступней, дали всходы, которые цепким плющом поползли вверх по ногам, оплели голени, колени, бедра, скрестившись на животе, охватили талию, снова скрестились на груди и двинулись к тяжелой, пьяной голове. Вот куда-то пронеслись кричащие суетные карлики взбалмошных мыслей, из бездонно-черных колодцев сомкнутых век выплыли цветные круги, очертания старинных зданий, гигантские автомобили, которые швырялись обрывками грязной ругани, плевались в прохожих, насиловали испуганных полицейских. Калейдоскоп сознания начал свое медленное вращение, жонглируя событиями и осколками лиц, виденными в течение дня. Все они что-то выражали, были озабочены, грустили, надрывно смеялись и вновь рассыпались на тысячи новых кусков, образуя при ближайшем рассмотрении россыпи деликатесных десертных блюд. На блюдце с узорно-золотой окантовкой восседала королевская чашка, полная раздраженно брюзжащего шоколада. Корзиночка из хрустящего теста, наполненная мякотью яблок и манго, нежилась на ложе сливовой тарелки, покрытой гротескным рисунком, и отпускала непристойности в сторону сахарной розы цвета мальвы, намекая на возможность их однополой связи. Плоская тарелка из лиможского фарфора превратилась в великосветский будуар, где жирное заварное пирожное было осмеяно карамельными медальками с профилем юной маркизы. Но вот что-то величественное и властное спугнуло эту ленивую толпу сладких вельмож. Неизъяснимо визжа, оставляя липкие следы, теряя куски своих кремовых тел, они расползлись в зияющие повсюду щели.
Впереди была дорога или скорее разъезженная лесная колея, уходящая в непролазную чащу. Вековые сосны благоухали горькой сыростью мха, берилловой глиной облепившего их стволы. Откуда-то послышался колокольный звон, как бы предварявший начало дождя, но, вместо капель дождя, с неба посыпалась золотая, звонкая пыль, постепенно вызолотившая и тем самым умертвившая окружающий ландшафт. Лесная колея превратилась в ленту грубо рубленного этнического узора, окрашенного кровью заунывной гортанной песни. Все исчезло, затаилось, пока из небытия не возник черный обсидиан отрешенных мрачных лиц, вымазанных бликами факела, пылающего на корме деревянного корабля. Тяжелая аттическая трирема, ощетинившаяся десятками весел, неспешно выходила из бухты. Позади осталась вечереющая горная долина, обрызганная по склонам молоком овечьих стад, грустное журчание пастушьих дудок у жертвенных костров, пологий берег, беременный крепостью, застывший в зверином зраке своих бойниц. Все исчезло, померкло, поглощенное тьмой, и только серебряные пластины, коими были инкрустированы костлявые катапульты, охранявшие бухту, еще долго роняли в прибрежные воды монеты своего воинственного блеска. По причине полнейшего штиля парус лежал в тугом свитке, и движение происходило с помощью большого числа чернокожих гребцов, расположенных в три этажа. На палубе спереди и сзади располагались особо отгороженные надстройки, отделанные чеканной медью, предназначенные для шкипера и вахтенных. Нос корабля оканчивался загнутым птичьим клювом, что придавало ему вид мифической морской химеры, только что проглотившей гемму солнца, изваянную из кроваво-красной яшмы заката. За гранью необозримого пространства простиралась манящая даль, подернутая чернильной патиной ночи. Мощная неуклюжая плоть триремы неприкаянным пилигримом влачилась над бездной, втыкая в ее вскипающую пенную синь лопатообразные костыли весел. Только сейчас становилось ясно, как человек всегда был слаб перед стихией, перед ее предвечной незыблемостью, плодовитостью. Она была так смертоносно прекрасна, что даже чрево корабля, до отказа набитое людьми и пыльным хламом их судеб, не могло обещать безопасности перед соблазном быть раздавленным в объятьях бури. Шитые по бархату неба звезды служили мореходам путеводной картой, а суеверные египтянки, замотанные в грубые домотканые покрывала, вычисляли по ним дни зачатия. Подобно Ноеву ковчегу, корабль изобиловал разным людом. Однако, никто из мужчин не смел смотреть в сторону кучки смуглых дочерей Египта, веруя в силу их колдовских чар. Черноокие ассирийцы, бороды которых были заплетены в змеевидные, тугие косицы, а запястья перехвачены многочисленными браслетами, рассказывали притихшим соплеменникам о том, что египетские ведьмы похищают сердца покойников. Не раз, призывая имя милосердной Иштар, они шепотом повествовали, как, соблазнив мужчину, ведьма может одарить его невиданными ласками, ибо тело ее столь же шелковисто, как раскаленный песок Аравийской пустыни в полдень, а на лобке вместо девственных волос растут лилии. Во время соития, когда мужчина достигает высшего наслаждения, и его бессмертная душа слышит бряцание райских струн, женщина убивает его ритуальным ножом, сдирает кожу с лица, отрезает жезл страсти и приносит их на алтарь демона Нехебкау, стерегущего врата дуата. Он же, досыта насытившись приношениями, щедрый во хмелю, наделяет своих жриц даром предвиденья.
Страшен был вид смоляных гребцов догонов. При каждом движении весел их огромные спины раздувались капюшоном кобры, приготовившейся к атаке. Во время краткого отдыха они затягивали надрывную, как крик ночной птицы, песню о боге-шакале, плывущем на куске материнской плаценты в поисках женской души. Они пели о мирах хвостатых и рогатых людей, о красоте их точеных лиц, убивающей цвета и ароматы земного мира. Тела догонов были обезображены магическими татуировками, порезами, сквозными дырами на мышцах груди. Когда-то в пору ранней юности они подверглись священным инициациям. Подвешенных вниз головой их прошивали веревками, к концам которых прикрепляли бычьи головы. В таком состоянии инициируемых раскручивали вокруг своей оси, пока тело не обретало почти мертвецкую мягкость. Далее их помещали во чрево гигантского водяного чудовища, выдолбленного из дерева, и держали в голоде и темноте много дней, пока жрец не открывал им тайны мироздания и красоты смерти, несущей пробуждение в вечность...
Острая спица телефонного звонка победоносно нанизалась на тягостный сон, ворвавшись в предутреннее беспамятство парижской квартиры. Настойчивая десяти сосковая трубка выплеснула еще несколько раздраженных зуммеров, но, будучи невостребованной, оцепенела. Ее испуганный вопль резкой световой вспышкой ворвался в спящего человека, заставив его мгновенно очнуться. Из тех немногих приятных событий, что дарует человеку жизнь, проснуться в 16-м округе Парижа является прекраснейшим, особенно, если это не подворотня или каморка на чердаке, а добротный фешенебельный дом, выстроенный в 30-ые годы неподалеку от Булонского леса. Небрежная роскошь квартиры как нельзя лучше свидетельствовала о своем хозяине. Неравные по родовитости, но все же бесконечно изысканные сочетания витиеватой дороговизны антиквариата и богато декорированных золотом аксессуаров, старинных и современных полотен придавали буржуазному логову вид элитной галереи. Полноправного владельца этой пещеры богемного хаоса звали Граф. Нет, это было не прозвище, а его вполне реальный аристократический титул, характерно оттенявший сущность человека и емко заменявший ему в среде друзей имя и фамилию. Такая замена приятно льстила ему как человеку тонкой организации, изменчивой лунной натуры, нежной влюбленности в себя и безрассудной щедрости, вызванной скорее фатальной неуверенностью, чем добросердечием.
Граф родился в Париже от русской эмигрантки и итальянца. Еще была жива его мать, жившая на Сен-Жермен-де-Пре неподалеку от знаменитого кафе «Дю-Маго». Здесь за стаканчиком аперитива любил сидеть Сартр и другие известные интеллектуалы, а мама часто захаживала сюда, чтобы выпить чашечку кофе с «Гранмарньером». Девические годы мать провела в России, живя в полной нищете и голоде. Два ее брата бесследно исчезли, будучи высланными в Казахстан, ей же чудом удалось избежать ареста. Вся ее семья в свое время носила графские титулы, была приближена ко двору Его Величества, изнежена милостями и богатством. Однако мама хорошо помнила лишь период, когда жалкие остатки ее родственников, не успевших бежать за границу после революции, тайком варили мыло и обменивали его на гнилую еду. Многих сожрал голод, иные покончили с собой, не выдержав судьбы и унижений, ей же удалось эмигрировать за границу. Через несколько лет мытарств, пройдя концентрационные лагеря, она попала в Италию, где вышла замуж за итальянского аристократа, ставшего впоследствии отцом Графа. Он хорошо знал историю их знакомства, когда мать, строгая и элегантная, пришла устраиваться на работу в госпиталь и познакомилась там с галантным молодым человеком. Отец являл собой личность крайне неординарную. Легкий напиток его души был настоян на почти буддийской безмятежности, пламенности, столь быстро гаснущей, как и возгорающейся, индифферентности к любой форме религии. Он любил красиво жить и не менее красиво бояться нищеты как самого губительного поветрия. В молодости его отличала особо утонченная привлекательность...
Проснувшись, Граф так и не понял, почему ему вспомнились родители и, желая позвонить матери, слез со своего разметанного барского ложа. Внезапно ему вспомнился только что виденный сон, и неприятный колючий комок прокатился по позвоночнику. Граф вообще был неравнодушен к снам и потому часто записывал виденное им или просто философствовал. Его болезненно волновали образы, навещающие спящий разум. Покопавшись в бумагах, горой сваленных у кровати, он вытянул тесненную кожаную тетрадь и отыскал недавно начертанное им коротенькое эссе о снах:
«В предутренние часы, когда траурное кружево вдовьей мантильи ночи уже не способно растрогать поникший мир, так неблагородно дремлющий на пышных похоронах мрака, наступает время ярких сновидений. Это не просто фаза глубокого забвения, нашептанная в исповедальне подсознания, и не галерея тайных человеческих фобий, вызывающая неподдельный восторг у психиатрии, это иная, вполне отчетливая реальность. Разум человека бывает потрясающе двуличен, мечась между кухней жены и постелью любовницы. Жена — это его серая обыденность, замешанная на кислом деревенском тесте рутинной работы и сопливых детях. Любовницей же является мир его снов, где он способен получить то, что недостижимо наяву. Так, какой-нибудь интеллигент-неудачник видит себя во сне среди роскоши и раболепства в замках избранности и мессианства, а невостребованная проповедница нравственности жадно растирает на воспаленной груди расплавленный жемчуг мужских тел. Здесь, пожалуй, бесполезно самобичевание или молитвы от осквернения Святого Василия, так как сон выявляет истинную сущность человеческой души, природу ее желаний. В разное время суток сны облекаются в разную одежду. Подобно священнику, начинающему богослужение Великой Субботы в черных ризах, а оканчивающему в белых, так и сон имеет дневное и ночное одеяние. Дневное — муторное, скоротечное, испивающее из предзакатного солнца головную боль, ночное же — глубокое, пугающе провидческое, символистское. Ночь наделяет своим бесценным даром не только творчески незаурядных личностей, но и обычных людей, влача за своим мистическим эфемерным телом павлиний хвост предчувствий, ароматов, эротических ощущений, еще более предвзятых, более ожесточенных, чем они есть в реальной жизни. Сон выражает свободную деятельную энергию, метаморфически преображающую то, что по сути убого, придающую целостность тому, что растерзанно, наделяющую царским достоинством рабское, святотатственное, бесчинствующее в пороке. О, как жаждет подобного пиршества опоенное аскезой условностей сознание. Оно взмывает и низвергается, превращается в высокородную гетеру или неистовую вакханку — участницу оргиастических игр, разнузданно противоестествует в любовных связях, инцесте и еще многом, чего не приемлет нравственная явь. Но случается, что из пучины болезненного бреда задавленных инстинктов неожиданно произрастают сны священные, спутанные религиозным шелком тончайших предзнаменований. Они могут блуждать меж бледных теней прошлого или, притаившись у купальни, подглядывать, как обнажается будущее. Такие откровения заставляют человека плакать, восторгаться, а иногда, до поры до времени, оставаться равнодушным к увиденному».
Здесь запись прервалась. Граф не совсем понимал, в порыве чего им были начертаны эти туманные рассуждения. Он вообще был подвержен резким перепадам восприятия мистики жизни. Окунаясь то в оголтелый атеизм, то в старушечьи суеверия, то в стройные витийства византийского богословия. Сейчас ему было не по себе, так как состояния, порожденные сном, не укладывались в чудесно инкрустированный саркофаг его представлений. Вся сложная противоречивая религиозность внезапно превратилась в толпу напомаженных придворных у трона того, кто не был вмещаем ни в одну богословскую оправу. Граф недовольно поморщился и пренебрежительно швырнул тетрадь на столик красного дерева. Обнаженные ноги беспомощно сползли на пол и пустились на поиски тапочек, но запнулись, споткнувшись о недопитую бутылку бордо, стоявшую у кровати.
«Боже, как я бездарно провел вечер», — подумал Граф. Продолжительная, парализующая волю депрессия вот уже много дней не выпускала его из своих затхлых больничных лабиринтов. Вечером она напевала ему колыбельные о смерти, гремела покойницкими каталками, а утром ворожила на его желаниях, вытравливая по ним перевернутые руны неудачи и безнадежности. Горячая ванна, служившая ранее хорошим лекарством, теперь вызывала у него омерзительно расслабленное состояние. Как-то Граф поклялся себе не употреблять спиртного во время депрессии, но сейчас сорвался. Он решил напиться, но получилось у него это все как-то манерно, так как дешевых напитков он не выносил. В порыве своего порочного желания он откупорил не совсем подходящую для этого бутылку бордо «Sant-Emilion» и отпил прямо из горлышка, при этом поправ все морально-этические правила употребления этого напитка. Граф сегодня был намеренно холоден к его тонко нюансированному ветреному атлантическому аромату. Он даже не составил себе труда плеснуть пьянящую драгоценность в хрустальный тюльпан бокала, чтобы соблюсти хоть малейшую пристойность пития. Самое страшное, что ему было приятно язвить и злословить правилам, отхлебывать, словно пиво, то, что пьют во время философских бесед или причащаются во время романтических свиданий. Он мог, черт возьми, если бы хотел, даже вылить в раковину то, что с таким благоговением пил король Британии Генрих Плантагенет во время свадебного пира с принцессой Алиеноре Аквитанской. В общем, Граф окончательно утвердился в мысли, что совершенно опустился, пал, деградировал, пренебрег даром гурмана наслаждаться неисчерпаемыми вкусами жизни. «Точно так же бывает и с женщиной, — обреченно подумал он, — когда нестерпимо надоедает интеллектуальная игра, эротическая подоплека поступков, когда смерть как не хочется доказывать свою добродетельность, духовность, блистать светским лоском, а просто взять и отыметь ее грубо и однообразно». От этих мыслей на душе Графа стало еще грустней, и он сделал внушительный глоток из бутылки...