Поэт, переводчик, критик. Профессор Иллинойского университета в г. Шампейн-Урбана. Принадлежал к плеяде молодых поэтов из ближайшего окружения Анны Ахматовой.
Дима Бобышев пишет фантазии
по заморскому календарю,
и они долетают до Азии —
о Европе уж не говорю.
Дима Бобышев то ли в компьютере,
то ли в ручке находит резон.
Все, что наши года перепутали,
навострился распутывать он.
Дима Бобышев славно старается,
без амбиций, светло, не спеша,
и меж нами граница стирается,
и сливаются боль и душа.
/Булат Окуджава/
...В СТИХАХ НИКОГДА НЕ СЛЕДОВАЛ ИДЕОЛОГИЧЕСКИМ РЕЦЕПТАМ...
— Дмитрий Васильевич, не так давно я прочел Ваш «Человекотекст». Свое повествование Вы начинаете с воспоминаний о «мариупольских отпусках», с тех времен, когда Вы, совсем еще маленький мальчик, гордо вышагиваете по побережью Азовского моря, а в руках торжественно несете сачок. Прошли годы и многое осталось в прошлом. Скажите, достали Вы тем сачком желанные в детстве звезды? А может, судьба распорядилась иначе и Вам попадались только жуки-плавуны?
«Из семейного альбома Д. Бобышева:
На побережье Азовского моря, 1940 г.»
— Да, мариупольского малыша-голыша я списал почти с натуры: есть такая фотография в нашем семейном альбоме. Но каких звёзд мог я наловить тем марлевым сачком? Это — вопрос об удачах и успехах в моей жизни, которые, конечно, случались время от времени, перемежаясь с неудачами и огорчениями. Главной удачей было выжить (в прямом и переносном смысле), пройти через многие опасности, соблазны и западни и при этом остаться самим собой. А счастливые обстоятельства выражались не в чинах и орденах, но, как более подобает для стихотворца, в любви и поэзии. О любви в моём возрасте особенно распространяться негоже, скажу лишь, что это — свет, все прочее либо сумерки, либо тьма. И ещё — вспышки поэзии, радость от восприятия её звуков и образов в родной речи и в переводах. И — непередаваемое чувство изумления, когда подобное вдруг зарождается в собственной гортани.
— Первые «вспышки поэзии» были разорваны на мелкие клочки и выброшены в одном из ленинградских дворов. В стенах технологического института, с увлечением соревнуясь с Евгением Рейном в поиске свежих рифм, Вы провели немало счастливых часов. Но когда Вы впервые почувствовали настоящую любовь к стихосложению и чувство изумления при рождении стихотворения?
— Парадоксальным образом, я испытал это чувство впервые, декламируя со сцены первую главу «Облака в штанах» на институтском вечере. Я разволновался и забыл текст начисто, но тут же, напрягшись, как бы сочинил его заново, и он «чудом» совпал с тем, что написал Маяковский. Отсюда можно сделать несерьёзный, но вполне постмодернистский вывод о том, что все поэты пишут один гипертекст. Ну а наслаждение от собственных блаженных кувырканий в языке я испытал гораздо позднее, когда писал «Медитации» и «Стигматы».
— Ваши стихи крайне редко публиковали в советской официальной печати и, как правило, книги издавались за рубежом. Мне кажется, что для поэта не диссидента сложилось довольно странное положение вещей. Как Вы думаете, в чем причина? И могла ли повлиять на ситуацию ошибка, когда-то допущенная в одном из стихотворений, в котором вместо «по-европейски» было написано «по-еврейски», и редакция «Паруса» не пропустила его в молодежный сборник?
— До отъезда в 1979 году у меня состоялось лишь несколько публикаций в советской периодике, это были отдельные стихотворения, либо же отцензурированные небольшие подборки. Причём, если я не соглашался с правкой, то стихотворение выбрасывалось, а иногда обманно выходило в правленом виде. В двух издательствах, последовательно, сначала предложили мне выпустить книгу стихов, долго держали рукопись, а потом её отвергли.
Да, я не был политическим активистом, но диссидентам сочувствовал, бывал с ними знаком и с некоторыми близко дружил. Так что сам я вполне относился к инакомыслящим подсоветским жителям, участвовал в самиздате, в собственных стихах никогда не следовал идеологическим рецептам, а на выборах заходил в будку для голосования и вычёркивал того единственного кандидата, которого мне предлагали «выбрать».
Помню, как составитель юбилейного (к 100-летию Ленина) поэтического альманаха позвонил и предложил мне участвовать «большой, представительной подборкой», если я напишу стихи о Ленине. Это предложение я отклонил.
А что, если бы в самом начале пути не случилось глупой опечатки? Вполне возможно, те стихи опубликовали бы, и я испытал авторскую эйфорию, подвергся бы искушению... Первый успешный шаг облегчил бы дальнейшие шаги. Но дальше-то что? Мне ведь слышались другие звуки, с комсомольской лирикой было не по дороге. Да и те, кому надо, довольно скоро разобрались бы...
Разобрался и я сам, но не так скоро. Примерно к середине 70-х я понял, что печататься, как я хочу, в СССР невозможно, и стал переправлять рукописи за границу. У меня вышло несколько публикаций в ведущих эмигрантских журналах, а затем, в самом начале 79-го года, в Париже была опубликована книга стихотворений и поэм «Зияния». К тому времени я внутренне был готов уехать.
...Я СЛЕДОВАЛ В ТОЧНОСТИ ТОМУ, ЧТО СОХРАНИЛА МОЯ ПАМЯТЬ.
— Упомянув о дружбе с диссидентами, Вы подразумеваете знакомство и товарищеские отношения с Иосифом Бродским?
— Нет, я имею в виду тех, кто действительно вступал в политическую борьбу с системой, активно участвовал в протестах, — например, талантливую и до сих пор недостаточно оценённую поэтессу Наталью Горбаневскую. Это — воистину героическая личность, которая совершила гражданский подвиг: вместе с шестью другими смельчаками вышла на Красную площадь, протестуя против советской оккупации Чехословакии в 1968-м году. С ней мы хорошо дружили до и после её героического поступка, стоившего ей знакомства с карательной психиатрией. Именно она выпустила мою первую книгу в Париже, не раз мы встречались потом в эмиграции. Или — Александра Гинзбурга, кому я давал стихи для самиздатского «Синтаксиса», за издание которого он получил первый лагерный срок. Или — Эмму Сотникову, в открытую распространявшую опаснейший самиздат. Этой бесстрашной женщиной я восхищался.
Бродского тоже можно назвать диссидентом, — в такой же степени, как и других литераторов и поэтов нашего круга: антисоветских стихов он не писал, в акциях и политических протестах не участвовал, но, конечно, всю коммунистическую пропаганду презирал, как все мы, и подлаживаться под неё не собирался. Это и привело к конфликту, давшему толчок его широкой известности.
— Дмитрий Васильевич, о творчестве И. Бродского написано довольно много, но мне кажется, что о Бродском как о личности, знают единицы. Что Вы можете рассказать об этом человеке?
Да, о нём написано столько, что вряд ли стоит ещё что-то добавлять. И я не ставлю своей целью давать ему описания или характеристики. Но в молодости мы с ним дружили, несмотря на некоторую разницу в возрасте (я старше его на 4 года), обменивались стихами, он дарил мне посвящения, я ему тоже, однако наши отношения закончились конфликтом и соперничеством. Это — существенные эпизоды моей жизни, и потому в автобиографической книге «Я здесь (человекотекст)» я, конечно, не мог обойтись без этой истории. Там можно найти то, о чём Вы спрашиваете: и портретные зарисовки, и драматические сцены, и диалоги. Некоторые моменты вызывают недоверие у моих критиков, но, уверяю Вас, я следовал в точности тому, что сохранила моя память.
...ПОСВЯЩЕНИЯ ОКАЗАЛИСЬ БЛАГОСЛОВЕНИЕМ НА ВСЮ ДАЛЬНЕЙШУЮ ЖИЗНЬ...
— Вы были знакомы с Анной Ахматовой и одно из своих стихотворений она посвятила Вам. И Вы были одним из тех, кто провожал ее в последний путь. Скажите, каким человеком была знаменитая поэтесса? Как повлияла на Вашу судьбу дружба с этой женщиной?
— Конечно, это большая жизненная удача — иметь доверительные отношения с великим поэтом, каковым, несомненно, была Анна Ахматова. В последние 5 или 6 лет своей жизни она одарила своей дружбой небольшой круг тогда молодых поэтов, в который я входил вместе с Бродским, Найманом и Рейном. Мы встречались с ней вместе и порознь в Ленинграде, где мы все жили, виделись в Москве во время наездов туда или в летом в Комарове, где Литфонд предоставлял ей скромную дачу.
Это была, ещё раз скажу, — удача, но не случайность: видимо, что-то близкое себе она в нас нашла. Общим было, например, наше непечатаемое состояние, безобразная газетная ругань по нашему адресу, случайные и редкие публикации. Впору было отчаяться, и признание Ахматовой стало мощной поддержкой. А её стихотворные посвящения оказались благословением на всю дальнейшую жизнь. Кроме того, через неё осуществлялась для нас прерванная связь времён: Ахматова принадлежала ведь одновременно и Серебряному веку, и современности. Догадываюсь, что и мы ей были нужны: она проверяла на наш молодой вкус свою работу над большим стилем, над крупными формами. Например, она мне — единственному слушателю! — однажды прочитала всю «Поэму без героя». Ей было важно узнать, как воспринимается на свежий слух последняя, самая полная версия поэмы. Надо ли добавлять, что я тогда был заворожён, переполнен ритмами и образами поэмы?
Многое из её человеческого облика верно передано в книге Анатолия Наймана «Рассказы о Анне Ахматовой»: её обаяние, юмор, самоиронию, её литературные оценки. Надеюсь, кое-какие добавления к этому образу можно найти и в ахматовских главах моих воспоминаний. Очень много ценных и разнообразных сведений о поздней Ахматовой содержится в только что вышедшей монографии Романа Тименчика «Анна Ахматова в 60-е годы».