Отряхнувшись от снега, засыпавшего не только землю, но и все, что на ней стоящее, я вошел в церковь. Перекрестившись на иконы, я заметил нашего дьякона, который, выйдя из алтаря, направился ко мне.
— Яков, — неуверенно произнес он, — ты не останешься сегодня после службы полы вымыть, больше некому.
— Конечно, я ведь самый не занятый человек во все приходе.
— Вот спасибо, опять выручаешь, Спаси тебя Бог.
Он вышел. Я поднялся по лестнице на клирос и сел на стул. Любопытный человек наш диакон Кирилл. Он молод, привлекателен, необычен, утончен. Движения его изящные, плавные, размеренные, неторопливые. Он похож на человека, сошедшего со страниц средневекового романа, бледный рыцарь с пламенной душой и благородным сердцем. Он всегда задумчив и печален, немного надменен, внешне очень холоден. Глядя в его глаза, ничего невозможно угадать, они зеркально непроницаемы и всегда закрыты для окружающих. Но бывают минуты, когда он впадает в глубокую задумчивость, и в его взгляде открывается скорбь, видя которую становится больно при мысли о том, что же может чувствовать человек, если в его глазах столько мученичества.
Выходя на амвон, читать ектению, он обводит молящихся неторопливым, спокойным, ровным взглядом и, удовлетворив свое легкое любопытство, начинает: «Паки, паки миром Господу помолимся». Что думает он в эти минуты, о чем молится, какие вопросы задает ему неугомонная, мятущаяся душа, и находит ли на них ответы его сильный и живой ум? При всем нашем достаточно близком многолетней знакомстве, я так и не сумел достаточно узнать, что он за человек. Его постоянная замкнутость не дает окружающим составить точное мнение о его натуре.
Я бы еще долго сидел и размышлял над особенностями этого человека, если бы мой взгляд не наткнулся на швабру, стоящую в углу церкви. Да, надо идти мыть, и я спустился. В храме всегда было хорошо, а особенно хорошо, когда все уходили: тишина заполняла все пространство церкви, от пола до устремившегося ввысь купола. Кое-где еще догорали свечи, повсюду у икон теплились лампадки, наполняя опустевшее место какой-то необычайной жизнью. За стенами храма бурлила жизнь, приносящая кому-то радость, а кому-то разочарование. Здесь царили тишина и покой. Меня никогда не тянуло в мир людей, не привлекала суета, которую они называют «жизнь». Подлинная жизнь сокрыта внутри каждого человека, она более реальна, более глубока, чем наша обыденность. Порой, проживая жизнь, мы так и не успеваем увидеть ее в себе, всецело отдаваясь суете. Вот и со мной, может быть, было бы то же, если бы Господь не привел меня в эту церковь.
Наша церковь, была освящена в честь Георгия Победоносца, и представляла собой образец русского деревянного зодчества. Такие церкви строились на Руси в 17-18 веке. Это была многоглавая церковь, своими формами подражающая каменным соборам. На массивном квадратном срубе размещалось пять глав, центральная из которых, по размеру и высоте преобладала над остальными. Сочетание многоглавия с завершением ярусов в виде бочек создавало живописную игру пластиковых форм и кривых линий. И сколько я жил здесь столько я любовался этим чудом деревянного зодчества. Вид церкви уносил мои мысли в Киевскую Русь, с ее преданиями, обрядами и традициями. Удивительно близким и родным мне казался крестьянский быт: деревянная изба, русская печь, скрипучие половицы, низкие потолки, маленькие окошки, закругленные углы, иконы с лампадками — все это живет и дышит старой Россией, отечеством, родиной наших дедов и прадедов, родиной, которая утрачена, которая возможно, никогда уже не вернется в современный быт городского человека, и никогда не напомнит ему, что Россия — это страна Православная. В отдаленных деревнях, еще сохраняется тип патриархальной России, но уже отжившей, никому не нужной, для большинства канувшей в Лету. Мысли о старой Руси возвращают меня в детство, которое я провел в деревне, с рождения до четырех лет. Всю остальную жизнь я прожил а городе. Родителей я своих не помню, потому что они рано ушли из жизни. В памяти сохранился лишь образ русской избы с печью, запах домашнего хлеба и теплое прикосновение рук матери. Это все, чем я могу себя порадовать, вспоминая о самой счастливой поре в жизни человека. Может быть поэтому, Россия в моем сознании, всегда была связана с деревней, с ее патриархальным укладом жизни, с убогим уютом бревенчатых изб. Очень часто, заходя в нашу церковь, еще хранящую запах свежего дерева, я окунаюсь в смутные проблески воспоминаний о своем детстве.
Деревянные постройки вокруг церкви: библиотека, крестильня, трапезная, пекарня, сарай для рабочего инструмента, — словно все это когда-то уже было в моей жизни. И моя маленькая комнатка под колокольней, где я провожу свои дни в размышлениях и работе. Мой дед обучил меня столярному искусству, его тонкостям и премудростям, передав с ремеслом свою огромную любовь к этому делу. Я всегда был далек от современности, среди людей я чувствовал себя чужим, «не своим», хотя сходился с людьми всегда легко, и в разговорах бывал откровенен. Но не любовь к задушевным беседам у меня с детства, к разговорам, в которых каждый пытается донести себя, не слыша за собственными словами другого. Одиночество приносило мне больше радости, чем общение, даже с близкими людьми. Разговор между людьми мне всегда казался каким-то натянутым, искусственным, никогда не выражающем сути.
Окончив работу, я поставил ведро со шваброй в угол и поднялся в свою келью. Так я называл свое скромное жилище под колокольней. Комнатка была совсем крохотной и настолько тесной, что кроме меня, кровати, стола, стула и маленькой печки-голландки в ней ничего уже не помещалось. Из окна комнаты, которая располагалась примерно в 10 метрах над землей, открывался превосходный вид на все деревянные сооружения, который принадлежали нашему храму, даже сад за забором, с низкими деревьями и небольшими аллеями, пересекавшими друг друга, был у меня как на ладони. Я жил как будто в поднебесье, отделенный от мира четырьмя пролетами ступеней. Моя основная работа в том и состояла — наблюдать. Войдя в комнату, я зажег лампадку, включил настольную лампу и сел напротив окна. Снег неторопливо падал на землю, кружился в воздухе и ложился легко и ровно. При свете иллюминации, которая была направлена на купола, он серебрился, переливался и оттого становился таинственным и прекрасным. Деревья, покрытые инеем, скамейки, небольшие деревянные домики — все, что представало перед моим взором, казалось сказочным и отзывалось в душе какой-то непонятной радостью, ожиданием чуда. Достав из стола книгу, я начал читать, изредка поглядывая на улицу и постоянно вслушиваясь в тишину. Дрова в печи догорали, светясь неоновым светом и бросая отблески своего свечения на пол. Я читал, все больше увлекаясь содержанием, и не заметил, как подкралось утро. Отложив книгу, я посмотрел на часы, которые поведали мне, что уже шесть , а значит пора спать. Сон долго не шел ко мне, сердце томилось ожиданием чего-то необъяснимого, неопределенного, непонятного, чему я никак не мог дать конкретного определения. В конце концов, решив, что это тоска одиночества по неизведанной любви, я уснул.
Глава 2
Утром ко мне постучали.
— Кто там? — еще не проснувшись, спросил я.
— Свои, можно войти, — ответил знакомый голос.
— Да, заходи.
Я сел на кровать, прикрывшись одеялом. Морозный воздух, который принес с собой вошедший, заставил меня съежиться, озноб побежал по телу, я невольно дрогнул и посмотрел на человека, в котором не сразу признал нашего диакона Кирилла. Он был так основательно укутан в тулуп с поднятым воротником с натянутою на брови шапкой, что походил на человека, вернувшегося из страны вечных льдов.
— Спишь? — с его стороны было наивно задавать такой вопрос, когда всем своим видом я напоминал взъерошенное существо, очнувшееся от спячки. — Вставай! Снегу полный двор. Убрать некому. Степаныч совсем разболелся и еще не скоро будет.
В его голосе прозвучало сочувствие, и я был благодарен хотя бы за это.
— Сейчас, только чаю выпью, да закутаюсь как ты. Не иначе холодно. — ответил я
— Да, — он подошел к столу, что, разумеется, не составило для него особого труда, так как стол находился в двух шагах от двери.
— Опять Бердяева читаешь, — нахмурив брови, спросил он. — Тебе же отец Дмитрий говорил, что эти книги не для тебя, — сказав это, он еще больше выпрямился, готовясь, видимо, произнести речь. — Ты что, уже все святоотеческие писания прочел, катехизис и Евангелие наизусть знаешь? А с этого бы следовало начинать каждому христианину, — он, видимо, хотел сказать еще что-то, но передумал.
— Каждому христианину следовало начинать с того, — робко заметил я, — чтобы научиться не осуждать.
— Да, — немного подумав и смягчив тон, сказал он, — ты прав, извини, совсем не хотел тебя обидеть. Прости, брат.
Он поклонился и вышел, оставив на коврике следы снега.
Через полчаса я уже стоял с лопатой в руках, убирая свежевыпавший снег и пытаясь уяснить для себя один вопрос: почему люди совершают поступки, за которые бывает стыдно даже перед самим собой. Всегда, когда я что-нибудь делал, а потом пытался анализировать поступок, я не понимал, отчего я поступил именно так, а не иначе. Всегда было такое ощущение, что мною руководит чья-то воля. Так, словно, моей воли и нет вовсе. А союзник этой воли в нас — совесть, которая не дремлет. Она всегда обнаруживает перед нами нашу неправду, зовет нас к истине. Которая, возможно, не постижима разумом, но не может быть не постижима сердцем. Оно само заключат в себе истину, которую мы с детства изрядно забросали всякого рода мусором: моралью, предрассудками, эгоизмом, самооправданием, страхом и какими-то придуманными нами жизненными ценностями. Что здесь на земле может быть ценностью, что, спрашивал я себя, что, кроме Любви. Не сама ли жизнь нам все время доказывает, как часто мы заблуждаемся, ставя собственные суждения и придуманные нами постулаты, выше Живой Любви. Любви не просто вечной и божественной, не просто непреходящей и возвышенной, а именно Живой Любви. Как много вмещает в себя это слово: Живой. И как мало мы его понимаем. «Ты Христос, Сын Бога Живаго», — сказал апостол, когда на него нашло озарение истинного видения Христа сердцем.