ИнтерЛит в мире.

ИнтерЛит в Европе


Электронные книги «ИнтерЛита»

Дом Берлиных — литературно-музыкальный салон

Республиканский научно-практический центр «Кардиология»

OZ.by — не только книжный магазин

Гурген БАРЕНЦ


САТИК
рассказ

Это было давно — в середине восьмидесятых годов теперь уже минувшего века. Меня, молодого и перспективного кандидата философских наук приняли в академический научно-исследовательский институт младшим научным сотрудником. Зарплата была маленькой, денег хронически не хватало, но лаборантам, многие из которых были на шесть-семь, а то и на все десять лет старше меня, она казалась вполне приличной и даже вызывала у них черную зависть.

— Эх, мне бы такую зарплату! — горестно вздыхал тридцатипятилетний Татевос, которого мы никогда не называли полным именем, называли его либо Татик, либо Татос.

— Ну, и что бы ты с ней делал? — спросил я. — У соседа, как известно, всегда невестка красивая. Лично мне этой самой зарплаты хватает дня на три, на четыре, от силы на неделю.

— А мне тогда что говорить? — вмешалась в разговор Сатик, работавшая в институте курьером. Ее полное имя было Сатеник, но ее также никто никогда не называл полным именем. Только Сатик — и все тут. У нее зарплата была самой низкой, даже уборщицы получали больше. К тому же уборщицы показывались в институте только на полчаса, рано утром. Они на скорую руку вытирали пыль со столов, опорожняли урны и уходили в соседние здания, где работали по совместительству и также оборачивались за полчаса.

— А тебе вообще не надо говорить, — грубо оборвал ее Татик. — Тебе надо просто помалкивать. Тебя только здесь не хватало.

— Целкаломидзе, — вставил, словно расписался, Арман, еще один великовозрастный лаборант. Это было его излюбленное словечко, которое он вставлял куда надо и куда не надо, по каждому поводу и вообще без повода. В словечке этом было значительно больше смысловых значений, нюансов, полутонов и оттенков, чем во всем словарном запасе и во всех междометиях Эллочки-людоедки.

Третьим «мушкетером» в компании незащищенных лаборантов был Рубен, или Рубик. Он был примечателен тем, что поступил по большому блату в аспирантуру, ему дали в руководители самого что ни на есть сильного и продуктивного доктора наук, который добросовестно вытягивал за уши своего подопечного, бился с ним три долгих аспирантских года, но так ничего и не добился и в конце концов махнул рукой.

— Бедного Рубика тянули, тянули за уши, в результате уши у него стали длиннее, но дальше «Предисловия» дело не пошло, — каждый раз ехидничал Татевос, представляя товарища.

— Целкаломидзе, — Арман с готовностью подтверждал «диагноз» одного товарища в адрес другого.

Сатик ничего не ответила. Она давно уже привыкла к такому бесцеремонному обращению, молча сносила обиду, вздыхала, пожимала плечами, что означало: «Ничего другого я от тебя, Татос, и не ожидала», и уходила в свою комнатку.

У Сатик были все основания быть обиженной на природу. Она была не просто дурнушкой или уродиной, — с некрасивой внешностью еще как-то можно было примириться, — но она была физически неполноценной. Ее рост был сто тридцать сантиметров («Не сто тридцать, а сто тридцать пять!», — каждый раз поправляла она, прибавляя себе пять сантиметров, как будто это могло что-то изменить). Но маленький рост — это было бы еще полбеды. Можно быть маленького роста и при этом сохранять пропорциональность, гармоничность телосложения, быть маленькой и миниатюрной, миловидной. Но природа на бедной Сатик не просто отдохнула, она на ней самым бессовестным образом оттянулась, саботировала по полной программе. У Сатик были выпуклые, хронически вытаращенные глаза, какие бывают при запущенном зобе, и большой рот. Нос у нее был, в общем-то обычный, не очнь большой и не очень маленький, но в соседстве с глазами и ртом он просто тушевался и не приносил ей никаких дивидентов. В довершение ко всему она была еще и колченогая, и эта колченогость делала ее походку очень некрасивой, неловкой, неуклюжей, утиной. При этом у нее были роскошные, густые, длинные золотистые волосы, которые никак не вязались с остальными ее недостатками и выглядели еще одной несуразностью, еще одной жестокой насмешкой природы.

Никто в институте ничего о ней не знал. Кто были ее родители? Почему она такая уродилась? Откуда она пришла? Как она здесь оказалась? Вопросы эти никого не интересовали, никто никогда ни о чем ее не спрашивал — зачем? У каждого были свои дела и проблемы, к чему выслушивать чужие истории и, тем более, вникать в чужие дела?

 

Сатик была принадлежностью, реквизитом, атрибутом института — таким же, как и рабочие столы, книжные шкафы, вешалки, телефоны. Ее не замечали, как не замечают те же рабочие столы, книжные шкафы, вешалки, телефоны. О ней вспоминали, когда нужно было срочно что-то куда-то послать. И тогда директор звонком вызывал секретаршу и спрашивал:

— А где Сатик? Найдите ее, пусть отнесет этот конверт в секретариат президиума.

В рабочее время Сатик часто отлучалась, но ненадолго — минут на десять-пятнадцать. Нередко именно в эти минуты ее отсутствия она бывала нужна директору, но он не успевал даже как следует рассердиться, как она появлялась, запыхавшаяся, нагруженная какими-то свертками и авоськами. Секретарша сразу же набрасывалась на нее с дежурными упреками и замечаниями:

— Где тебя носит, Сатик! Мы тебя повсюду ищем. Почему я должна каждый раз тебя искать? Из-за тебя мне опять досталось от директора.

Сатик быстренько бросала все принесенные свертки и авоськи на стол секретарши и вбегала в кабинет директора:

— Вы меня спрашивали, товарищ Арзуманян?

 

Сатик, конечно же, нельзя было назвать умной женщиной, но и очень глупой, слабоумной она тоже не была. Как и все люди с очевидными физическими изъянами, она была со странностями, но при этом была вполне, как это стало принято сейчас говорить, адекватна.

А еще Сатик была совершенно одинока. Во всем мире у нее не было ни одного близкого, родного человека. На белом свете много одиноких людей, но даже у самого одинокого человека все же есть какая-то отдушина, есть хотя бы дальний — пусть даже седьмая вода на киселе — но все-таки родственная душа, родная кровиночка. У Сатик этой отдушины не было. Она была настолько одинока, что даже при мысли о ее одиночестве у меня невольно наворачивались слезы на глаза. Только после знакомства с ней я выяснил для себя, что до этого не имел ни малейшего представления о настоящем одиночестве. Такого одиночества я не пожелаю даже самому заклятому своему врагу; пожелаю ему всего самого худшего, но только не этого.

Сатик не только работала в нашем институте, но и проживала там. Работа была для нее домом не в переносном, а в самом прямом смысле. У нее не было своей квартиры. Конечно, она не была единственным в мире человеком, у которого не было своей квартиры, крыши над головой, которому негде было жить, негде было преклонить голову.

Человеческое сообщество ставит непременное, обязательное условие для своих членов: все они должны иметь определенное место жительства, должны быть прикреплены к этому месту жительства специальным штампом в паспорте. Это было даже важнее, чем иметь личные сбережения в сберегательном банке. И даже важнее, чем иметь работу. У каждого человека должен быть определенный адрес, не просто «Советский Союз», а дом, имеющий порядковый номер, и улица, имеющая свое название, свою идентификацию. Общество придумало для этого штампа название — временная или постоянная прописка. Общество позаботилось также о том, чтобы придумать название для людей, которые в силу тех или иных причин не имеют постоянного места жительства, не имеют временной или постоянной прописки и которых оно, общество, отвергает, отторгает, отлучает от себя, не замечает в упор, игнорирует.

Сатик не стала бомжем — она попросила директора института разрешить ей ночевать в комнате для сторожа, в вахтерской, предоставить ей эту комнату. Фактически она работала ночным сторожем без зарплаты и без оформления этой работы. Институт экономил на этом небольшую сумму, а Сатик обретала свой крохотный, в шесть квадратных метров, но все-таки угол, а также крышу над головой. Директор института академик Арзуманян был человеком очень осторожным, он посовещался с главбухом, поставил в известность руководство Президиума республиканской академии наук, вызвал к себе Сатик и сообщил о своем согласии.

Как и все ущербные, физически неполноценные и одинокие люди, Сатик больше всего нуждалась в человеческом отношении, в самой обычной и заурядной человеческой доброте. «Морфология» и «синтаксис» ее мировосприятия были довольно просты, она набрасывалась на любое проявление доброты и сострадания, как глупая и голодная рыба на наживку. Одной жалкой и дешевой улыбкой можно было купить ее с потрохами.

В институте я был человеком новым, еще только-только присматривался к своим коллегам, пока еще чувствовал себя не в своей тарелке, знакомился с укладом и традициями научного учреждения. И мне нетрудно было заметить, что Сатик очень стеснялась и переживала, когда над ней подтрунивали, когда ее оскорбляли и обижали в моем присутствии. Вскоре все это заметили и стали нарочно разыгрывать ее, подтрунивать и изгаляться над ней.

Больнее, острее всего она переживала, когда ее называли «бомжихой», «бомжарой». Это слово действовало на нее, как красная мулетка на быка, выводила ее из себя, нарушало хрупкое душевное равновесие, и она огрызалась:

— И никакая я вам не бомжиха. У меня есть своя комната. И ключи от нее. — Мгновенно покрасневшее лицо выдавало ее незащищенность перед этой обидой.

О ней сплетничали все, кому не лень. Исходя из этих сплетен, она была доступна практически для каждого, кто заметил бы ее, кто позарился бы на нее, не побрезговал бы ею, кто нашел бы для нее улыбку, ласковый взгляд и ласковые слова, кто бы просто увидел в ней не образину, а обыкновенного человека, отнесся бы к ней как живому человеческому существу. Поговаривали даже, что по вечерам в институт приходят разные «неопознанные объекты, вернее, субъекты, поскольку объектом является наша Сатик».

— Они ее имеют и оприходывают во все дырки, — убежденно заверял Татевос.

— Она их ублажает по всякому, в том числе и орально, — счел нужным поддакнуть и уточнить Рубик.

— Целкаломидзе, — авторитетно «расписался» Арман, что означало: «Руку дам на отсечение, это чистейшая правда. Правда и никакого вымысла».

Я не особенно развешивал свои уши для подобных откровений, но и не затыкал ушей: меня и без того считали «чужаком», заносчивым и высокомерным.

 

Вскоре я стал для Сатик своего рода «жилеткой», в которую ей было очень удобно и сподручно поплакаться. Я усаживался за своим рабочим столом в конце просторной комнаты и читал принесенную из библиотеки или из дому книгу, она же садилась за один из столов переднего ряда и начинала монотонно рассказывать о себе, о своем неустроенным быте, о том, как ей трудно приходится на ее мизерную зарплату, о том, что по вечерам ей так грустно, так одиноко, так одиноко, так одиноко...

Я не слушал ее, слова ее бесконечного рассказа сливались в одно бесконечное слово, в сплошное жужжанье, в монотонный гул, который, конечно же, мешал мне сосредоточиться, но было очень непросто посмотреть в ее слезящиеся вытаращенные глаза и сказать ей: «Знаешь, Сатик, ты мне мешаешь читать». Тем более, что она видела, что я ее не слушаю, так что все это она рассказывала не столько мне, сколько себе самой.

Один раз мне все-таки пришлось говорить с ней если не резко, то, во всяком случае, довольно решительно и категорично. Как-то она меня спросила — не могу ли я по вечерам иногда приходить к ней или хотя бы звонить. И я понял, что мне нельзя, просто нечестно и непорядочно, мягко осадить ее, сослаться на постоянную занятость. Я не отрывая взгляда от книги, просто отрицательно покачал головой и легонько хлопнув ладонью по столу, сказал:

— Нет, не могу. И чтоб я этого больше от тебя не слышал.

 

В академических институтах советского, так называемого «совкового» периода, научные сотрудники выполняли свою плановую, тематическую работу преимущественно в фундаментальных и публичных библиотеках, в архивах и музеях. И это понятно. Научные исследования гуманитарной направленности невозможно писать «с потолка», высасывать из пальца. Ты должен обложить себя справочной литературой. Должна быть особая, творческая, рабочая обстановка, стимулирующая работу мысли. Это понимали все. Но два дня в неделю необходимо было с утра до вечера находиться в институте. Это были так называемые «явочные» или «присутственные» дни. Их назначение было в том, чтобы в институте всегда были сотрудники, должна же была быть трудовая дисциплина, пусть даже она была только формальной и только мешала, препятствовала Явочные дни были для нас гиблыми, пропащими днями. Это были дни демонстративного дуракавалянья и ничегонеделанья. Мы приходили, убивали время, били баклуши, точили лясы, мололи языками, дожидались, когда уйдет директор и сразу же после него срывались с места. О явочных днях Татик говорил так:

— Завтра вторник, институтский день. Будем честно чесать свои яйца.

Мои явочные дни были для меня сущим наказаньем, неприятной обязанностью, отбыванием повинности. Я приносил с собой специальную литературу, заходил в свой отдел, усаживался за отведенным мне письменным столом, честно и решительно намереваясь заняться чтением.

Но неразлучная тройка наших парней меня очень скоро «обнаруживала» и столь же честно и решительно не давала мне осуществлять свои намерения. Вначале кто-то из них приоткрывал дверь, просовывал голову в проем, оглядывал комнату и спрашивал:

— Ты случайно не видел Сатик? Директор ее спрашивает. Я уже осмотрел все комнаты — нигде ее нет. Ну, куда могла подеваться эта чертова бомжиха, эта Квазимода?

Это была «разведка боем». Затем приходили все вместе, втроем, и говорили:

— Не надоело тебе читать? Что ты все читаешь да читаешь? Ты ведь уже защитился — не то что некоторые. Давай лучше поболтаем, так время скорее пройдет. — Мне не хотелось выглядеть ханжой и занудой, поэтому я недолго думая закрывал книгу и бросал в один из ящиков стола. Так начиналось наше «бденье». Постепенно такое коллективное времяпровождение в присутственные дни стало традицией.

В мою комнату часто наведывалась Сатик, и ребята устраивали соревнование, кто из них превзойдет остальных по цинизму и пошлости, кто пошутит, приколется похабнее. Они вроде бы беззлобно подтрунивали над внешностью Сатик, даже не допуская мысли, что это может ее обижать. Сами себе они при этом казались очень остроумными. Они крайне редко называли ее по имени, особенно в ее отсутствие. Самыми мягкими, самыми безобидными определениями были «карлик», «гномик», «пигмей». Особенно старался Татевос. Он мог спросить громко, на весь коридор:

— Ну куда могла подеваться эта «давалка»?

Или:

— Ну где черти носят эту минетчицу?

Как-то Сатик обиженно сказала:

— Злой ты человек, Татос. Очень злой.

Татик сразу же встрепенулся:

— Для тебя я не Татос, а Татевос. Понятно тебе?

— А я для тебя не Сатик, а Сатеник. Понятно тебе? — в тон ему ответила Сатик.

— Целкаломидзе, — подытожил эту словесную блиц-перепалку Арман. Это означало: «Замечательный втык. Сатик — Татос: 5-0».

 

— А знаешь, Сатик, тебе намного больше подошло бы имя Лиля, — сказал Татик.

— Это почему же? — настороженно поинтересовалась Сатик, ожидая очередного подвоха.

— А потому что Лиля — это сокращенное от Лилипутия. Или Лилипуточка.

— Целкаломидзе, — откликнулся Арман, и все поняли это так: «А что, не так уж и плохо. Прикол как прикол».

Сатик насупилась, нахмурила брови, посидела с минуту и ушла.

— Послушайте, ребята, она же обиделась, — сказал я. — Как только у вас язык поворачивается обижать бедную девушку. Ведь природа уже ее обидела.

— Она не обижается. Мы же не со зла. Да мы просто дурачимся. Прикалываемся. Хочешь, спросим ее, обижается она на нас или нет. Если бы обижалась — не приходила бы сюда каждый раз.

— Это она не ради нас, она сюда из-за него приходит, — сказал Рубик и кивнул в мою сторону.

..........................................

Окончание

Оса — Сатик

Смотрите информацию курсы парикмахеров здесь.

Для отправки произведений, вопросов и предложений щелкните по конверту:
Перед отправкой произведений ознакомьтесь с Правилами Клуба!

СПАСИБО!

 


Использование материалов сайта возможно только с согласия автора и с указанием источника:
ИнтерЛит. Международный литературный клуб. http://www.interlit2001.com