ИнтерЛит в мире.

ИнтерЛит в Европе


Электронные книги «ИнтерЛита»

Дом Берлиных — литературно-музыкальный салон

Республиканский научно-практический центр «Кардиология»

OZ.by — не только книжный магазин

Александр БАРДИН


РАССКАЗЫ

ЭПИЗОД

 1    2    3    4

...................................................................

Я махнула рукой и пошла к себе в кабинет. Там на столе я увидела пакет, а на нём — букет из пяти крупных голубых гвоздик. Я немедленно выскочила из кабинета.

— Откуда цветы? — угрожающе спросила я у Алекса.

— Он, этот ваш писака, передал. Что — подвяли? Я их на ночь в банку с водой ставил.

Откуда он узнал, что голубые гвоздики — мои любимые?! Я бросилась к телефону: всё тот же смешной английский — «оставьте ваше сообщение...»

И как в прошлый раз, смогла дозвониться только почти что к ночи...

Но уж наговорилась всласть — так и завалилась в постель с телефонной трубкой, продолжая трепаться обо всём на свете... А потом долго не могла уснуть, да, похоже, так и не уснула, — что уж там до семи оставалось — продремала, перебирая в голове лоскутья наших фраз, перемалывая ошметья случайных воспоминаний, связывая в пучки обрывки моего нынешнего бытия...

Никогда ещё и никому, даже матери, даже Иде, не рассказывала я о себе столько и так, как в ту ночь. Никогда, ни перед кем ещё так не раздевала душу. Мы перешли первую черту, пограничную зону, за которой люди ступают в паутинное поле рождающейся полублизости.

Потянуть за ниточку надежды... А был ли когда-либо в моей взрослой жизни рядом со мной человек по-настоящему, до пронзительной откровенности, до самозабытья близкий мне? Хотя бы на сутки? Хотя бы на ночь страсти? Хотя бы на час любовного пароксизма? Хотя бы на минуту оргазма? Не уверена. Да что перед самой собой-то изворачиваться, лицемерить: никогда не было, не было, не было!..

Мои «бойфренды», что есть в сущности американский эвфемизм слова «любовники» или, в зависимости от бытовой ситуации, «сожители», а было их за двадцать лет пусть не так много, несколько, но были, и не встречалось среди них подлецов и жлобов, произносили искренние, волновавшие и возбуждавшие меня слова любви, издавали междометия восхищения и клёкоты восторга. Но было это необходимым, органичным и красивым обрамлением секса. И только. Секс как важная часть жизни, секс как любимый вид спорта, секс как обожаемое искусство, и чем в нём больше чувств и сердечных спазмов, тем он утончённей и острей. Секс, как завораживающий спектакль — прелюдия, завязка, кульминация, развязка... А что была в нём я? Я — было моё тело, мой темперамент, мои движения, жесты, слова, улыбки, слёзы, моё умение источать по капле или скальным потоком обрушивать наслаждение... Но всё, что трепетало и металось во мне, что завораживающе пело или предсмертно хрипело, что созревало свежим плодом или злокачественно разбухало, что терзало меня или окрыляло, всегда оставалось моим и только моим... Ничьим пополам...

Может, оттого, что взошла я на пушкинско-чеховских дрожжах? Или нет в здешних душах тех за века выточенных особенных таких пазов, куда бы как влитые вошли мои неровности и узлы? Мои Роберты, Джефы, Алены... Мои бойфренды, мои любовники, мои ничто...

Неиспытанное, непохожее на всё прежнее наступило состояние... Через несколько дней начались зимние каникулы, и эти пару недель я в основном провела дома: работала, читала, только три-четыре раза пришлось подъехать на несколько часов в университет, чтобы поприсутствовать на горячо любимых нашим завкафедрой заседаниях, обсуждениях... Митингах, как их называют здесь.

Заказанный мной ещё в начале зимы Карибский тур я отменила, потеряв на этом сущую мелочь, сотни что ли полторы — предварительно внесённый «дипозит». Чувствовала: то, давно ожидаемое, значительное для меня происходит со мной и во мне здесь, дома, да и не было на этот раз отчего-то слишком уж большой охоты... Хотя не мешало бы, раз уже осталась, плотно посидеть в библиотеке, порыться в русских новинках, как давно уже собиралась, и выбраться на пару нашумевших бродвейских спектаклей. Но не тянуло — растеклась по своим душевным закоулкам...

А вообще — особое чувство влечёт меня в библиотечные и музейные залы. Само собой — почитать-поглазеть-переварить, но не только. Там, за крепостными звуко, страхо и -боленепроницаемыми стенами метрополитен-музеев, комнатушек Сохо и центральных публичных библиотек, наглухо ограждённая ими от мира противно воющих сирен, стреляющих телеэкранов, колитов и артритов, налоговых деклараций и оторванных взрывами конечностей, разбитых юными варварами лобовых стёкол и полетевших трансмиссий, просроченных моргиджей и изнасилований на вечерних парковых аллеях, расстрелов заложников и воздушных катастроф, я чувствую себя в умиротворённой изолированности, отстранённости, не принадлежащей данному жгучему моменту бытия, а плавно и невесомо рассредоточенной во всём освоенном человечеством времени и пространстве. Это что-то вроде ощущения пятилетнего ребёнка, спасающегося от дворовых напастей-ужасов в блиндаже материнских рук...

Снег давно уже не падал, сугробы заледенели, по улицам волчьими бросками бесновался зябкий океанский ветер, а дома было тепло, уютно и безмятежно. С Брадиным мы разговаривали по телефону почти каждый вечер, и не десять-пятнадцать минут, и не полчаса, а часами, будто торопились излить друг на друга, растворить между собой всё накопившееся, сдерживаемое, никому доселе невысказываемое, наглухо в себе спрятанное. Одно только обстоятельство казалось мне странным: он даже не пытался намекнуть на встречу, что было бы совершенно естественно: наши отношения вполне для этого созрели — мы были уже довольно накоротке и даже несколько раз срывались на «ты». Может быть, он стесняется какой-нибудь своей физической ущербности: хромоты, к примеру, или небольшого роста? Я ещё раз прижала Алекса: какой он внешне? Да я же вам уже говорил, отмахивался тот, обыкновенный, средненький, не худой не толстый, не низенький не высокий — абсолютно ничем не примечательная личность. Решив проявить инициативу, я вскользь предложила ему посетить совместно какое-то мероприятие, кажется, нашумевшую в те дни выставку достаточно идиотскую выставку, но он неуклюже и явно по надуманному поводу отговорился. Не навязываться же, в конце концов...

Но было уже между нами, уже натянулось, уже соединяло — хрупкое, зыбкое, но ощутимое... В общем-то многое я понимала сама, женским своим естеством понимала: и его острое, малярийной болезненности самолюбие и настороженную гордость вконец обнищавшего графа. Но на этом — короста лёгкого сарказма по отношению к себе и философической отрешённости к окружающему. Никогда он первым, несмотря на свою вроде бы ироничную раскованность, не скажет, не даст понять, не выдаст интонацией. А признается, только если будет уверен в наверняка положительной реакции. Знаю я такие нечасто встречающиеся натуры — для них одна только угроза, шанс из тысячи, микроскопическая возможность попасть в неловкое или не приведи Господь в смешное положение — страшней смерти... Они смотрят на себя со стороны, оценивая, анализируя, бичуя себя за малейший промах. Не дай Бог показаться униженным, достойным сочувствия, сделать глупость, дать кому-нибудь повод заподозрить... Работать локтями? Просить за себя? Устраивать свои дела? Лучше петля. Если я чего-то стою, твердят они себе, меня должны заметить, найти и обласкать. А если не заметили, сам виноват: значит, не сумел, не достиг, не дожал, значит — бездарь. Таким людям, между прочим, смертельно противопоказан бизнес — крах стопроцентный.

Он похоронил жену за несколько месяцев до приезда в Америку, дочь замужем, живёт в Денвере, о других подробностях не распространялся, да меня это и не интересовало.

Как-то я спросила:

— Отчего ж не женитесь? Или нравится — одному?

— Да где уж там нравится, — ответил он, — Совсем одичал. Но не жениться же на первой встречной... А не на первой... Кому я нужен: не «стою на ногах», нет у меня «перспективы». Не добытчик, одним словом. Много ли с писанины поимеешь? Приходится подрабатывать. Спасибо, что хоть одного оглоеда могу прокормить — себя. Скажите: какой с меня прок нормальной здравомыслящей женщине? А бросать свою графоманию — не хочу. Да не то, что не хочу — не могу. Это болезнь похуже алкоголизма. Другого смысла в себе не вижу, только продовольствие зря переводить и углекислоты подбавлять в атмосферу... Это даже счастье, что — один. А иначе — вечная мука, смертельный разлад, адовый выбор: семью кормить, вкалывая от сна до сна, или писать, на всё бренное начхав. Одному, знаете, как-то проще. Вот так-то, мадам...

Ну и дурак! Если по мне, если, к примеру, меня взять — то на кой мне ляд твои «перспективы»! Пиши... Но со мной рядом. Жалуйся, ной... Но только одной мне... А уж остальное: «добыча», покой и довольство — это моя забота. Нет-нет, я никогда и никому не хотела — себя в жертву. Но какая же это жертва! Наоборот, совсем наоборот! Возможно, это именно то, чего в моей жизни не хватает...

— Вы не очень-то оригинальны, сэр, — ответила я расплывчато.

Говорили, говорили, говорили...

— Чехов как-то обронил: хочется написать что-нибудь странное... Вы, не задумывались, Ира, зачем? Зачем ему писать странное?

— Н-нет... Не задумывалась.

— Вот-вот, а я уверен...

Я слушала... Иногда поддакивала. Он был уверен, что не хотел Антон Павлович сотворить что-нибудь в духе нынешнего авангарда или сюрреалистически туманное. Наверняка он мечтал найти... хотелось ему вылепить что-то необычное, соразмерное головокружительной бездне человеческого сознания. Или подсознания. Внешние приметы жизни, события, факты, коллизии и всякую иную спокойно текущую или захватывающую дух реальность описывают историки, этнографы, журналисты, в конце концов, судебные секретари в своих протоколах. И только художественное заставляет замереть неспешную житейскую рябь, а если это её девятый вал, то — застыть на вздыбе... Только ему подвластно снять слепок с куска или пусть даже с микроскопического лоскутка эпохи, с одной из её минут, с её блика, вспышки, только ему удаётся уловить для вечности растворённые в них ощущения, настроения, краски, запахи... Непонятно, как и чем — тайна, неразгаданность которой и есть искусство. Чем-то, наверное, странным...

Слушать было спокойно, будто я сидела за библиотечным столиком с настольной на нём лампой или неспешно брела в полутьме музейного зала. Но бывало, ненароком я спотыкалась неожиданно об ощущение, что не всегда пыталась да и хотела ловить смысл его фраз. Просто слушала...

Вряд ли то, что в любые времена происходило с современниками текущей для них истории, казалось им менее значительным, судьбоносным и даже роковым, чем кажется нам по поводу происходящего с нами сейчас. И так же, как сейчас, было предметом философских изысков и умственных упражнений — что же есть, вокруг происходящее: этапы «большого пути» или же большая ловушка, из которой уже не выбраться человечеству?..

Неизводимой кухонной мышью шуршит мысль: каким бы роковым не представлялось всё сегодня вокруг происходящее — и то, что будоражит воображение в научно-технической и экологической запредельности, и то, что шокирует традиционное нравственное чувство, и кровавая смуть, и разгул звериной агрессивности, прущие отовсюду, в какое место земной суши не направь бинокль с божьей верхотуры, и какой бы роковой не представлялась мерцающая над всем этим аура, — всё это рано или поздно каким-то образом, ужасным или благополучным, но всё же разрешится и станет предметом художественного осмысления и изображения. И этим будет любопытно потомкам. Возможно, более, нежели протокольная историческая хронология.

— А что, не лишено смысла, — с готовностью соглашалась я.

Мне тоже, между прочим, интересны не события и ситуации сами по себе... Когда туристским взглядом окидываю какую-либо традиционную архитектурную достопримечательность — средневековую ли цитадель, блистательный ли собор, древнюю ли улочку или трехсотлетний дом, каюсь: не восхищаюсь, не умиляюсь и не содрогаюсь. В первую очередь пытаюсь вызвать в воображении облики: какими они были те люди, что когда-то жили здесь, ходили, молились, женились, умирали... Пробую вжиться в пронзительную давность и представить, что чувствовали, о чём думали и говорили, над чем смеялись и плакали, чего боялись и что шептали на ухо любимым...

В другое время и с другим, я бы постеснялась говорить такие вопиющие банальности. И он наверняка тоже. Но имеет ли значение, о чем говорят и какие глупости нашёптывают друг другу влюбленные...

О чем я?!.. С чего?!

...что чувствовали, о чём думали и говорили, над чем смеялись и плакали, чего боялись и что шептали на ухо любимым...

А я? Обрушилось вдруг на меня, разметало меня на кирпичики и ошметки — цельную, единую — кошмарное откровение: мое дело, мой дом, мои львы, мои зимние олимпийские, мои каннские, мои дни и ночи — только сопутствующие детали, антураж, оболочка... Вроде стен древнего собора, прячущих внутри себя людское дыхание, мысли, молитвы. Это только фон, всего лишь декорации моей настоящей, истинной, моей единственной жизни. Она — не наверху, она — пульсирует, переплетается, мелется, переругивается там, во мне.. У неё свои скрежеты и свои симфонии, свои родники и свои болота, свои пожары и свои дымы... Свои олимпийские и свои каннские. И сейчас то, что во мне, важнее для меня во сто крат всей вселенной...

Такая уж я, наверное, заклятая эгоцентристка. Или стала такой в последние дни.

Что касается Алекса, то он явно пришёлся ко двору, без сучка-задоринки вписался в наш семейный уклад, но была для меня в этом свершившемся глубоко спрятанная тревожность: что-то уж слишком он приручил моих родителей. Не хватало мне для полного счастья «мастерового мужика», как выразилась о нём Ида, в качестве нового члена семьи, каковым он, кажется, для них постепенно становился! И в эти каникулярные дни, сталкиваясь с ним постоянно, я чувствовала, в самом воздухе осязала его особенное отношение к своей особе — плохо упрятанный, или, быть может, нарочито немаскируемый мужской интерес. Это не проявлялось в словах, намёках или действиях, но было это видно по его глазам, в которых сквозило то ли обожание, то ли преданность; по его напряжённой сдержанности, как будто он чего-то от меня ждал... Я ощущала насыщенность нашей домашней атмосферы флюидами загустевшей мужской тоски — любое женское существо, двадцать ему или шестьдесят, снабжено специальными рецепторами, безошибочно распознающими их присутствие. Каков ход глубокомысленных изысков на этот счёт людей такого, как Алекс, толка? Эффектная одинокая баба, хоть и основательно обеспеченная и с недурным социальным положением, но ведь — одна, в горячем возрасте, внутри всё играет, небось по ночам вертится-мечется — от природы не сбежишь! Почему бы не попытаться, не подкатиться, не рискнуть — ничего ведь не убудет. Не посадят, не убьют... А в качестве сверхзадачи может выгореть что и покруче, вроде свадьбы-женитьбы, с чем чёрт не шутит: всю жизнь тогда — в золотистой упаковке. Возможно, что в данном-конкретном случае я ошибалась, возможно, это было не совсем так, — а вдруг человек честно без задних мыслей втрескался — но и такой расклад не мог быть полностью исключён. В любом случае не мешало бы посадить его на своё место и вернуть этапом на склоны его родных холмов. Там и пасись...

Но... Как ни крути-верти, несмотря на позиции-амбиции, знания-звания, ведь действительно, я обыкновенная баба. В горячем возрасте. И бывает верчусь-мечусь. В подобных вещах такие, как он, часто правы: в посконном опыте им не откажешь.

А когда он один раз остался на ночь — не припомню по какому поводу — и мы допоздна, почти молча, просидели вдвоём у телевизора, меня охватило странное состояние: молчание было густым, будто какое-то смутное ожидание обволокло нас... Меня временами пробирало невразумительной внутренней дрожью — чёрт знает, что это было, ну просто наваждение. Наверное, корчилось во мне, пытаясь выкарабкаться наружу, плотское, дремуче-нутряное томленье забытой самки. Стоило бы ему только повернуть голову, посмотреть, улыбнуться... И не знаю, чем бы кончилось. Вернее — знаю.

А наутро осталось лишь раздражение. На себя, на Алекса и даже на Брадина, который в тот смурной вечер так и не позвонил, хотя это стало ежевечерним правилом. И не поднял трубку, когда звонила я. Потом он извинялся, говорил насчёт неожиданной ночной отлучки по делам, но я прекрасно понимала — врёт: думаю, просто выпил, отключил телефон и завалился спать. А сталкиваясь в комнатах с Алексом, я твердила себе: «Я дрянь. Знал бы Брадин!» Как я могла? Разве чувствовала себя одной? Ведь я застряла у телевизора, не могла ничем заниматься в ожидании звонка от него. Ведь у меня уже, я считала, был он. Начинался быть...

Получилось, как у дамочки, у которой умный тонкий муж для душевных мелодий, а бугай-любовник для ублажения назойливых капризов плоти. Чушь, бред, идиотизм, но чем-то Алекс колдовски притягивал меня. Чем? Молчаливостью? Неуклюжей влюблённостью? Или слесарно-плотническими талантами? Ладно, пыталась я объяснить сама себе ситуацию, любая женщина тает в ответ на мужское внимание. Даже принцесса краснеет под взглядом влюблённого конюха. Всё — не думать, не замечать...

Болтая по телефону с Идой, сказала ей в полушутку: «Наш хэндимэн, кажется, имеет на меня виды». «Ха! Ну так переспи с ним, если он того стоит!» — в своей обычной манере ответила мне моя почти до фригидности благопристойная подруга. «Ага, сунь только пальчик... Есть варианты более подходящие, ты знаешь». «Тогда выгони», — завершила скользкую тему Ида.

А что? Мысль. Пока не поздно. Правда, есть одно существенное препятствие — родители. «Ах, Шурик-Шурочка!» Само собой затеялось то, от чего я предостерегала их в своё время.

В понедельник в университете начинались занятия, и в субботу я, наконец, решилась выбраться из своего домашнего затворничества. Накануне позвонил Рэд и уговорил меня поехать с ним и Полой на один очень светский и, как уже на месте оказалось, страшно скучный и чопорный раут.

..................................................................

 1    2    3    4

Аспирантура и соискательство: соискательство аспирантура http://www.miepl.ru.

Для отправки произведений, вопросов и предложений щелкните по конверту:
Перед отправкой произведений ознакомьтесь с Правилами Клуба!

СПАСИБО!

 


Использование материалов сайта возможно только с согласия автора и с указанием источника:
ИнтерЛит. Международный литературный клуб. http://www.interlit2001.com