ИнтерЛит в мире.

ИнтерЛит в Европе


Электронные книги «ИнтерЛита»

Дом Берлиных — литературно-музыкальный салон

Республиканский научно-практический центр «Кардиология»

OZ.by — не только книжный магазин

Александр БАРДИН


РАССКАЗЫ

ЭПИЗОД

 1    2    3    4

.................................................................

Неделю я проплакала, почти не прерываясь, даже, как помнится, на время сна, а когда оставалось три дня до вылета в Вену, заявила, что никуда не поеду, буду ждать возвращения Игоря здесь, в Москве, а ещё лучше — если и поеду, то только к нему. А родители пусть отправляются и живут пока без меня. И вот тогда, после неистовой квартирной бури, заливаемой потоками валокордина и валерьянки, отец привёл последний довод, который, хоть и не убедил, но превратил меня в безразличное ко всему, зарёванное самодвижущееся багажное место, которое приволокли в аэропорт, погрузили в самолёт, свалили на сиденье и привезли сначала в стерильно-открыточную Вену, а потом в прекрасный загаженный Рим.

«Отлуплю, свяжу и повезу. Будешь ждать его в Америке, — сказал отец, — Будешь ждать его там, если ничего лучше этого кретина ты во всей Москве найти не смогла».

Я действительно ждала его в Америке. Месяца три или четыре. Но долгое время потом во мне не растворялось то, недоступное самому зверскому таможенному досмотру, что внутри себя перевезла я через границу: трепыхающееся тёплым птенцом, сладостно зудящее, словно расчёс старой болячки, бритвенно ломкое чувство... Его, оказывается, отпустили через полгода то ли за ударный труд, то ли по состоянию здоровья, он даже был восстановлен в институте, закончил его и работал некоторое время в одном из мелких ведомственных издательств, а потом долгие годы чиновником в системе народного образования. Всё это я узнала от него, когда несколько лет назад он объявился здесь со своей еврейской семьёй, нашёл меня, позвонил и мы встретились. Но лучше бы обошлось без этого: я провела несколько нудных часов с невзрачным, самозабвенно болтливым, откровенно недалёким человеком. Он упивался изливающимися из него банальностями, трюизмами, и покрывшимися плесенью новостями, вычитанными из газет и многократно до него прожёванными, и постоянно при этом с неприятным всхлипом втягивал слюну из уголков рта. Он казался себе неординарным и утончённым, проникшим в суть событий и всяческих сложных понятий. Моё обречённое молчание он воспринимал как восхищение и никак не мог уняться.

И всё. Будто украли, нет — выковыряли походя, выдрали с ошмётками из моего забрызганного ласковым солнечным крошевом давне-дивного прошлого что-то умопомрачительно важное, святое, единственное, составляющее его осмысленность и оправдание. Будто опустошили меня до донышка, выпотрошили до серой прозрачной пустоты и сказали: никогда ничего не было: ни голубого, ни жёлтого, ни светло-зеленого — мираж, фата моргана, подростковые бредни, ложь...

И лампа тоже не Мейерхольда...

Он, изобразив томный взор, выдавил из себя намёк, сопроводив его своим слюнным всхлипом: жена мол у него толстая дура, и он по-прежнему помнит и был бы совсем не прочь... Нет-нет, ради бога: у него и в мыслях нет, у него очень даже серьёзные намерения, учитывая, что я ничем и никем не связана, а он уже давно созрел для решительной перемены в своей судьбе... И было это убого, пошло и слегка тошнотворно. И, вероятно, смешно, потому что после его ухода я долго и искренне смеялась, а потом смех перешёл в истерику...

В субботу к двум съехались гости. Гостями их можно было назвать с натяжкой, больше подошло бы «участники» или «члены». Это был мой своеобразный домашний клуб, «русские посиделки», которые устраивались в нашем доме раз в месяц по субботам. «Салон советских львов» — так съязвил однажды Лев Ребринский, писатель-документалист, басистый балагур, называющий себя «мемуаристом», поскольку вот уже лет десять писал мемуары и публиковал их кусками в местных русскоязычных газетах и журналах. Обладателями имени «Лев», действительно, были большинство из обычно собиравшихся у меня мужчин — так уж само собой подобралось: два писателя, критик, композитор, и ещё один, нечасто, правда, появляющийся, Левушка Лернер, совсем молодой, очень талантливый художник-инсталлятор, одуревший, как кот от валерьянки, в ядовито-сладких парах внезапной популярности. Иногда мелькали Львы и среди, как мы их называли, «одноразовых», которых мне удавалось затащить к себе — маститых и не очень, давно уже здесь закисших или только что в эмиграции появившихся. Шутки на эту тему были расхожими и постоянно можно было слышать, например: «Ты прав, хоть ты и Лев» или что-нибудь в том же духе.

Зимой или осенью собирались в гостиной, зажигали камин, рассаживались в креслах и диванах, на стульях и пуфиках; мама, обожавшая эти, как она говорила «совещания по культуре», (впрочем, как и папа тоже, хотя оба внешне восторга не проявляли, но ожидали эти субботы с нетерпением), заставляла стол закусками, сладостями с непременным настоящим, «несинтетическим», сваренным в чевзе кофе; в весенние тёплые дни и летом накрывали стол и расставляли стулья во дворе под платаном, нависающим над доброй половиной нашей недвижимой собственности. Хотя, если случалась необходимость послушать музыку или пение, возвращались в дом: не вытаскивать же пианино наружу. И за разговорами-перекусонами засиживались, как правило, до ночи... Ах, какое это сладостное томленье для тех, кто в одиночку выпекает свой кусок хлеба — собраться-пообщаться, излиться-покрасоваться... Маленькие миленькие радости большой паскудной жизни, как говаривал по сему поводу Ребринский.

Они, маленькие-миленькие, продолжались вот уже восьмой год — мои пристрастия, мой круг, мой воздух... Не парижский, возможно, салон мадам Гиппиус-Мережковской конца двадцатых, который, как писали об этом многие, был интеллектуально-творческим сгустком той грустно-давней первой волны русской эмиграции, но всё же...

Последние года два, правда, почти студенческий вкус наших не по-студенчески сытых сходок чуть-чуть опреснел. Наэлектризованная атмосфера эдакой посвящённой обособленности, не очень явственно, но всё же достаточно заметно — для меня, во всяком случае — разжижилась, и почти все, может быть, незаметно даже для самих себя, стушевались...

А причина — всё та же ненавистная мне политика. Но куда от неё денешься, когда она вроде бы ненароком вползает в нашу ежедневность, настырно внедряется в каждый кусочек нашей жизни, становится ею самой. И не в том дело, что творится вокруг наших домов, городов, стран — вражда, шаткость, невнятица и кровавый сумбур... Это было во все времена, но роковым оно всё кажется, если у человека отнята определённость жизни, её чёткий контур. Ещё совсем недавно эти люди, пишущие, ваяющие, рисующие, ораторствующие и оракулствующие, талантливые и бездарные, говорливые холерики и взвинченные позёры, сибариты и показушники-аскеты, но все с одинаковыми отметинами-царапинами причастности к ордену изгнанничества, устойчиво ощущали себя обитателями особой автономии, собственной территории мысли и особого душевного состояния, резко вычерченные границы которой охранялись незыблемым, казалось бы, на все будущие времена статус-кво. Ещё совсем-совсем недавно, пока существовал такой отвратительный и притягательный, такой свой в доску и такой враждебно-чуждый мир под названием «СССР»...

И когда не стало этого мира, когда расплылись-расплавились границы, и сквозные ветра продули пространство мира, оказалось, что они, те, кого принято называть творческой эмигрантской интеллигенцией, стали частью, не обособленностью, не вычлененностью, как прежде, а просто небольшой неяркой и негромкой частью целого. Этаким нешумливым ручейком, втекающим в бурлящий водоворот. А интерес иноязычной публики, к тому мрачновато-загадочному, что раньше являло ими на свет производимое, не то, чтобы угас бесследно, но как-то обезличился в смывающем многолетние наросты потоке «оттуда». И многое, привычное для них и прежде столь устойчивое, зашаталось, осыпалось, и остались они лицом к лицу ни с чем... И не на что им теперь стало облокотиться-опереться. У них из под носа в одночасье умыкнули их исключительное, как стало модным говорить теперь «эксклюзивное» до сей поры право: предрекать, ужасать, обвинять и с сенсационным треском распечатывать «тамошние» тайны. Отныне это стало правом всеобщим. И всем надоевшим вскорости.

Вот почему опали мои приятели-сообщники, сникли, как пятаки подсолнечника на густом закате, вот поэтому поскучнели... А если говорить о вещах сугубо земных — вдобавок стало гораздо тощее с заработками: нет уже былого ажиотажа, с пылу-жару изданных книг, выступлений, концертов, вернисажей, застенчиво щедрых спонсоров, невесть откуда проросших фондов. «Не издают и не читают» — вот квинтэссенция здешне-теперешних писательских обид. Ещё лет пять, ну, десять от силы — и расплывётся, раствориться бесследно то, что сегодня по инерции ещё зовётся «русско-эмигрантская культура». Она родилась как кроваво-блудный отсвет жестокости, ненависти и страха, она росла как отрекшаяся дочь, она жила как проклятое чадо и умирает теперь от истощения и недостатка воздуха под обломками проклятого ею и проклявшего её дома. Аминь.

Об этом поговорили и сегодня: тема в последнее время стала традиционной и незаметно трансформировалась из разряда назревших в изрядно надоевшие.

А потом я спросила, обращаясь как бы ко всем:

— Прочитал кто-нибудь Льва Брадина? О котором я в прошлый раз говорила...

Ответом мне был хруст маминых маринованных огурчиков и бульканье содовой.

Только Ребринский, тщательно протерев губы салфеткой, пророкотал:

— Что до меня, дорогуша, не читал и читать не буду — начитался. А вот касательно номера телефончика, то раздобыл, как обещал. Ваш неуловимый Лев Бардин, ах, да — вполне возможно, что Брадин, не помню такие мелочи, оказывается, псевдоним, а настоящих имени-фамилии не знаю и неинтересно знать.

Дело известное: для господина Ребринского не существует на свете писателя, о котором ему было бы интересно знать, кроме одного единственного писателя — Ребринского.

А касательно номера телефончика, сущая правда — просила. Попалась мне недавно в руки книжонка — дюжина или около того небольших рассказов, вероятней всего, изданная здесь самим автором, которая моё внимание резко на себе затормозила. Ничего, вроде, особенного, яркого или броского...

Россыпями публикуют теперь те, у кого неудержим писательский зуд, всякое-разное. Что-нибудь любопытное, не говоря уже талантливом — штука чрезвычайно редкая. Как, собственно, должно быть, есть и будет всегда. Дело нехитрое: наскрёб тысчонку-другую, заскочил в издательство и через месяц волоки домой груду вожделенных томиков.

Один такой достал меня как-то, прилип: устройте рецензию в газету — у вас столько знакомых... Очень положительную, само собой. Он за шесть лет со дня приезда выпустил... сколько вы думаете? Двенадцать книг. Я глянула — графомания чистейшей воды, литкружковская самодеятельность. Но — двенадцать. Больше, чем у Набокова при жизни. Сам собой несказанно гордится человек, всерьёз считает себя маститым. Ну что ж, такое вот хобби у господина. Ради бога, пусть резвится на здоровье, если средства позволяют... К литературе подобное отношения не имеет, хоть двенадцать томов, хоть сто двадцать...

Но этот случай был не совсем ординарный. Я хоть в этом деле непрофессионал, я больше по музыке и живописи, но, можно сказать, — хорошо обкатанный любитель, и глаз у меня намётан. Книга родилась под очень талантливым пером. «Перо» — это, конечно, анахронизм, своего рода идиома: ну кто нынче выводит буквы пером — больше всё на компьютере...

Как я убедилась, мало, кто эту книжку заметил, не знаю, сколько людей её раскрыли, думаю, совсем немного, но сам по себе факт этот абсолютно ничего не определяет: самоценность настоящего искусства, если говорить в жёсткой манере моих лекций для аспирантов, определяется вне зависимости от сегодняшнего спроса на неё. Я, как говорится, была «под впечатлением»: несколько дней не могла стряхнуть с себя странное сумеречное очарование, в голове крутились прочитанные сюжеты, переливались обертона никогда не слышанной интонации. Тем более, что это имя, которое, как сообщил сегодня Ребринский, было псевдонимом, до этого мне не встречалось. Первый, что ли, «выстрел»? Очень молод? Не похоже. Хотя всякое может быть. Захотелось затащить его к себе на субботние посиделки, упаковать в очередную ячейку своей коллекции ещё одного «льва», и была потайная мысль — а почему бы нет? — стать первооткрывателем. Поспособствовать паблисити. Конечно, по мере своих возможностей. Талант — талантом, мастерство — мастерством, но успех пасётся на тех лугах, жиреет в тех уютных, хорошо прокондиционированных пенатах, где я, как здесь принято среди людей своих, расцеловываюсь при встречах — хай, Айрин, хай, Том. А что? Бывает вякнешь вроде бы между делом — и пошло по стоячей воде кругами... Переводы, рецензии, легкая тусовочная шумиха... В девяносто девяти случаев из ста успех — дело рук случая или ушлого толкача. И лишь в одном — дело рук таланта. Хотя и таланту нужен случай или толкач.

А Ребринский продолжил:

— Давайте поинтересуемся мнением народа. Вот вы, — он полуобернулся к Алексу, который сидел в углу рядом с отцом и небрежно поигрывал каминными щипцами, но видно было, что тщательно слушал, — вот вы, попадись вам на глаза в гостях у знакомых или ещё где, я уж не говорю — купить, книжонка какого-то там Льва Брадина под дурацким названием «Рассказы», взяли бы вы её почитать? А?

Нашёл, старый бульдог, у кого спрашивать! Отыскал ценителя! С тем же успехом мог поинтересоваться у постового полицейского по поводу особенностей лексики Джойса.

— Я прочитал, — ответил Алекс, не слишком обрадованный, по-видимому, что оказался вдруг объектом внимания.

— Даже? — неподдельно удивился Ребринский, — Неужто купили?

— Нет, — едва заметно усмехнулся наш «хендимэн», — попалась на глаза в гостях у знакомых...

— И как? — не унимался наш мемуарист.

— Не знаю, — пожал плечами Алекс, — я не знаток.

— Ну вот, Ириша, — восторжествовал Ребринский, — видишь, народ не знает.

— А мне вот понравилось, — не выдержал отец, обычно на «совещаниях по культуре» молча сидящий в сторонке, — всё просто и ясно. С чувством. Не так, как другие — закрутят, вроде кроссворда...

— Иначе и быть не может, — отшутился Ребринский, — Куда дочка — туда и папочка. Семейная мафия...

Сразу же после того, как все разъехались, я набрала телефонный номер, вычерченный крупным чётким почерком Ребринского на обратной, чистой стороне его трёхцветной визитной карточки. Моей добычей был деревянной корявости английский с автоответчика: дома нет, оставьте сообщение. То же через полчаса и через час... Где это он шатается, нахал?..

Телефонное свидание состоялось только в одиннадцатом часу, когда я уже засомневалась: звонить или поздновато? Кто знает, какой у человека режим...

Я извинилась за поздний звонок и представилась. Сказала, что прочитала его книжку, очень понравилось, но боюсь, что он так и захиреет здесь, издаваясь мало кем замечаемыми мизерными тиражами. Потом храбро добавила, что хотела бы познакомиться его работами поближе, да и с ним самим тоже, и если имеется что-нибудь из прежде изданного, или просто написанного, было бы очень даже неплохо заполучить это в ближайшем будущем.

Он был, как мне показалось, польщён:

— Спасибо, спасибо... Не знаю только, чем, так сказать, привлёк... Ведь действительно, пишу, кое-что печатаю, но всё, как в тёмный колодец: не имею представления, что же такое у меня получается, кто читает, какая реакция и что я, в конце концов, есть... Будто письма из подполья: в одну сторону...

Потом сказал, что моё имя ему знакомо: ненароком где-то слышал, и если правильно помнит, то я специалист в области какой-то хитрой науки (правильно помните — подтвердила я — искусствоведения), страшно рад, что я заинтересовалась его писаниной и позвонила.

На этом мы распрощались, договорившись, что в понедельник к вечеру, то есть послезавтра, я подошлю к нему домой по продиктованному им адресу человека забрать журналы с его прежде опубликованными рассказами. Подъехать ко мне на кафедру или домой и отдать их собственноручно, а заодно и очно познакомиться, он почему-то, не придумав на лету подходящего повода, с нервной поспешностью отказался. А почтовый вариант я сама отмела: в лучшем случае по такой погоде получу к концу недели — завтра воскресенье, в понедельник праздник, и значит почтовые офисы ещё два дня выходные.

Разговор был максимум пятиминутным. Но могу поручиться, что обрезали мы его на насильственной ноте: как-то не слишком удобно было разводить тары-бары, услышав друг друга в первый, в общем-то, полуофициальный раз. Но я нутром чувствовала неутолённость — его и свою. Ах, эти чёртовы политесы... Ладно, ещё успеется.

За воскресенье я изрядно размякла: не сделала обычную утреннюю пробежку, не поработала, много валялась, короче говоря, самым хулиганским образом бездельничала, что со мной практически уже лет пятнадцать, наверное, не случалось. А в понедельник, хоть и поздновато, часам к десяти, всё же спохватилась и привела себя в норму: хорошенько размялась, приняла джакузи, а после — холоднющий душ, легко позавтракала и вышла в гостиную, где отец с Алексом крутили-вертели в руках какую-то сложную электрическую железяку. Алекс поднял голову, поздоровался и пристально, будто впервые видя, посмотрел на меня. И это был мужской взгляд, взгляд оголодавшего в своём лесном одиночестве самца, взгляд, в котором перемешались восхищение и безнадёжный тоскливый зов. Ладно, ладно, парень, успокойся: эти сани запряжены не для тебя...

— Вы, кажется, в Бруклине живёте, Алекс? — спросила я.

— Да, верно.

— У меня к вам просьба. Не смогли бы вы сегодня по дороге домой заехать вот по этому вот адресу, — я протянула ему листок с адресом Брадина, — и взять там пакет для меня? А завтра привезёте. Можете уйти сегодня пораньше. Это, кажется, рядом со станцией сабвея. Подъедете оттуда домой на такси, я вам дам деньги.

Алекс взглянул на бумажку, почему-то ухмыльнулся, по-шутовски взъерошил на макушке сноп своих волос и ответил:

— Не надо пораньше, не надо такси. Это совсем рядом с домом, где я живу. Зайду-заберу. Завтра утром доставлю.

— Ну и прекрасно, — я вышла из гостиной, чувствуя на спине и плечах напор его взгляда.

Что это ещё за фортели, мсье горничный?..

Вторник — мой любимый университетский день: лекций нет и, как правило с утра я торчу в библиотеке, очень часто задерживаясь там допоздна. Но в этот раз я была дома уже к четырём и сразу набросилась на Алекса. Почти в буквальном смысле, поскольку вытащила его за штанину из-под стола, где он разыскивал какой-то затерявшийся винтик. Они с отцом опять занимались техническими изысканиями, разбирая по очереди на мелкие составные всю домашнюю технику.

— Привезли? — спросила я сидящего на карпете взъерошенного Алекса.

— Ага, — ответил тот, продолжая машинально шарить ладонью вокруг своего зада, — Лежит на вашем столе в кабинете.

— Ну и что?

— А ничего, — пожал Алекс плечами, — Нормально.

— Он что-нибудь сказал?

— «Здрасьте» сказал. «Передайте это Ире» сказал. «До свиданья» сказал. Больше ничего не сказал.

— Не паясничайте, Алекс. А какой он — это хоть вы можете сказать?

— Отчего же нет, могу...

Он всё ещё косил глазами под стол, досадуя, что я отрываю его от важного занятия своими нелепыми расспросами:

— Обыкновенный. Ростом с меня, лет, похоже, сорок пять-сорок семь, не лысый и весьма даже наоборот, а вот цвет глаз, пардон, не заметил. Упущение, виноват. Живёт один: бобыль, вдовец, старый холостяк, гомик — не знаю...

..................................................................

 1    2    3    4

http://potolok-story.ru/ цвета Глянцевых натяжных потолков.

Для отправки произведений, вопросов и предложений щелкните по конверту:
Перед отправкой произведений ознакомьтесь с Правилами Клуба!

СПАСИБО!

 


Использование материалов сайта возможно только с согласия автора и с указанием источника:
ИнтерЛит. Международный литературный клуб. http://www.interlit2001.com