ИнтерЛит в мире.

ИнтерЛит в Европе


Электронные книги «ИнтерЛита»

Дом Берлиных — литературно-музыкальный салон

Республиканский научно-практический центр «Кардиология»

OZ.by — не только книжный магазин

Владимир БАРАНОВ


http://www.interlit2001/forum/forumdisplay.php?f=206

Об авторе. Содержание раздела

ГЛАЗА ФОРТУНЫ

Раскинув в полете руки и звонко хохоча, она мчится неведомо куда на своем шаре или колесе, протягивая кому-то рог изобилия, и нет, наверное, ни одного человека на земле, который не захотел бы с ней увидеться и заглянуть ей в лицо, ибо он сразу же, в один миг, избавится от несчастий и нужды, болезней и зависимости от чужой злой воли, он будет свободным, счастливым и гордым человеком до конца дней своих.

Разве кто-нибудь откажется взглянуть в лицо этой женщине и вкусить случайного счастья?

Никто и никогда, ибо перед ним богиня слепой удачи; очень редким людям выпадает счастье этой встречи, может быть, единицам на сотни миллионов; она одарит всякого, независимо от того, хороший он или плохой, мерзавец или праведник, трудяга или лодырь, нищий или богатый, для нее это не играет роли, перед ней все люди равны, когда у нее на глазах повязка, она даже и не видит, кого осчастливила.

Хотел бы я заглянуть в ее глаза...

 

— Хорошее начало для рассказа, Вольф, — сказала моя Муза, — эта тема мне очень интересна; погляжу-ка я, как ты с ней справишься.

— А ты? — спросил я, — разве ты не станешь мне помогать?

— Боюсь, что нет.

— Что-нибудь случилось? — переполошился я, — я тебя чем-нибудь обидел?

— Вовсе нет.

— Так в чем же депо?

— Ты будешь писать о женщине, с которой хочет повстречаться каждый, — задумчиво сказала она, — тебе уже не терпится взглянуть в ее глаза; по этой теме вдохновения от меня не жди, я даже пальцем не пошевелю.

— Почему?

— Мы с ней, с твоей Фортуной то есть, полярны, — объяснила моя Муза, — она одаривает каждого, не зная даже, кто перед ней стоит, а я могу счастливым сделать только одного, кого я выбрала сама.

— Ревнуешь? — удивился я.

— Да, Вольф, немножко, — улыбнулась моя Муза.

Она уселась поудобней в кресле под торшером и, чуть откинув голову с каштановыми прядями волос, с печальной полуулыбкой глядела на меня раскосыми огромными глазами цвета весенней зелени.

Ни разу я не писал без вдохновения; не понимаю, почему она мне отказала; придется тему «раскручивать» через «не могу».

Ну что плохого в том, что мне немного повезет? Всего-то мне и надо, чтобы рукопись попала в сухие, теплые ладони человека, у которого есть душа; чтобы он прочел ее несуетливо, без предвзятости, и не искал в ней орфографических ошибок и стилистических погрешностей, чтобы не довлела над ним необходимость отделаться от автора банальным пошлым штампом, чтобы он хоть на одно мгновение ощутил мир таким, каким его увидел я. Ведь каждый, кто причастен к творчеству, закончив свой труд, считает, что мир немного изменился: воздух стал чуть-чуть прозрачнее и, вроде бы, полегче дышится, листва на тополе промылась проливным дождем и острый аромат щекочет ноздри; люди глядят друг другу в лица веселее, чем вчера, и одинокая старушка вдруг неожиданно получила теплое письмо от сына, который не писал десять лет.

Без этой сопричастности к феномену творчества давать кому-то рукопись, автор которой не известен, бесполезно: она никогда не увидит свет. Рукописи не только горят, в них иногда селедку заворачивают, прежде чем они попадут на завод по сжиганию мусора...

Муки творчества — это детская веселая забава по сравнению с тем, что испытывает автор «без фамилии», который только что поставил точку; не точку должен был бы он поставить в конце своего опуса, а многоточие: мучения истинные для него только начинаются: он должен научиться ждать.

Ждать и ловить счастливый случай, искать в толпе и толчее лицо Фортуны обречен тот, у кого есть дар божий, но нету кулаков, чтобы пробивать дорогу своему детищу.

А Фортуна, как мне видится, женщина вне морали, пустая хохотушка счастья; ей наплевать на тех, кто ее ждет и ищет, и уготован ею равноценный дар, для сытого мерзавца, который не нуждается ни в чем, бездарного бездельника, голодного и честного трудяги, и нищего художника.

Конечно, бессмысленно и глупо ждать справедливости от случая: он может быть счастливым и несчастным: случайным взрывом можно изваять Венеру, а его осколками убить невинное дитя, но, если не на что больше уповать, то и надежда на счастливый случай — это зажженная свеча в конце туннеля.

Три месяца я писал коротенькую повесть о неустроенных, но веселых людях, которым наплевать на все на свете, а после столько же прождал, пока ее прочтут.

— Я прочитаю и тут же позвоню, — сказала мне хорошая и добрая знакомая, работавшая редактором на телевидении,

Когда вам говорят, что сами позвонят, то это значит: просят попусту не беспокоить и надо ждать. Я ждал и изводился: это была моя первая работа; через три месяца я не выдержал и набрал ее номер.

— Да, конечно, я прочитала, — ответила она, — в тот же день, как получила, твоя рукопись давно лежит у меня в столе.

— Ну и как тебе?

— Ты владеешь пером, — сказала она, — чувствуется, что писал культурный человек, причем, явно не графоман.

— И это все?

— Мне показалось это скучным, — добавила она, — там нет намека на любовную интригу. Попробуй сдать этот материал в профсоюзное издательство.

Меня тогда впервые поразило отношение окололитературных людей к чужому труду: абсолютное безразличие и необязательность были для них нормой; ну ладно, вещь получилась скучная, плохая, не удался первый опыт, но можно ведь так сразу и сказать — это совсем не обидно; обидно, когда в тебе не видят человека, поскольку ты неожиданно стал автором.

Я уверен, что, если бы попросил ее купить в буфете какую-нибудь экзотическую снедь, то она тут же бы исполнила мою просьбу и сразу позвонила.

Автор — не человек; потустороннее, неживое существо, не от мира сего, которое не имеет эмоций и мешает ежедневной, привычной и любимой суете. Вам нравится этот симпатичный, остроумный и деликатный человек, но если вы редактор, критик или рецензент, то вы мысленно исключаете его из сообщества живущих на белом свете.

Для борьбы с «самотеком», то есть непрофессионалами и графоманами, создан институт рецензентов; он в каждой редакции; народ туда попадает самый разный, но по большей части озлобленный жизненными неудачами на литературном поприще. Работают они за копейки и, естественно, это не прибавляет им оптимизма и доброжелательности, дело у них поставлено на поток: рукопись — штампованный отказ, еще одна — дежурная пощечина; я неоднократно проходил через этот конвейер-мясорубку и знаю, что это за удовольствие.

Короче говоря, пробиться невозможно, и уповать приходится только на счастливый случай... Фортуна, где ты? И вот наконец-то я, кажется, стою перед ней! Я представился ей в опустевшем перед началом спектакля фойе уже почти перед первым звонком. Импозантная, респектабельная дама-критик с мощными, как мне сказали, связями, лет на десять старше меня, одетая неброско, но очень дорого и со вкусом, окинула меня острым, оценивающим взглядом.

— Давайте, что у вас? — спросила она.

Я протянул ей самый короткий рассказ, и она, усевшись на кушетку, цепким взглядом охватила первую страницу: тут я понял, что имею дело с профессионалом: читала она очень быстро, мгновенно откладывая прочитанную страницу и снова впиваясь в текст; мне казалось, что она видит все двадцать восемь строк одновременно и втягивает их в себя не только глазами, а всем своим существом. Перед третьим звонком она закончила, и я замер, готовый выслушать приговор.

— Очень хороший рассказ, — коротко бросила она, — давно пишете?

— Это длинная история, — уклонился я от ответа.

— Обязательно мне ее поведаете, — уверенно сказала она с улыбкой, — я буду теперь читать вашу повесть и сама вам позвоню.

Четыре месяца я ждал ее звонка и каждый день говорил себе: сегодня она прочитает и позвонит; она сказала, что рассказ не хороший, а очень хороший, еще она сказала, что я должен ей поведать историю, как я давно пишу. Я должен терпеть и ждать, говорил я себе сто раз на день, это уже невыносимо, но у меня нет другого шанса. Когда я извелся окончательно, то сам набрал ее номер.

— Да-да, помню вас, — озабоченно ответила она, — но я еще не прочитала, позвоните мне через месяц-полтора.

Я пунктуален до тошноты и позвонил ровно через полтора месяца. Нет, нет, пока нет, сказала она, звоните через две недели.

Я уже плюнул на эту затею, но для очистки совести набрал ее номер в последний раз, и она назначила мне встречу.

Полчаса, собираясь с духом, я простоял около ее архипрестижного дома и секунда в секунду позвонил в дверь. Она сама открыла, и я оробел: никогда раньше, да и позже тоже, не приходилось мне бывать в богатой квартире, но меня потрясла хозяйка: одета она была в черную фланелевую рубашку навыпуск, с закатанными рукавами и тремя вольно расстегнутыми верхними пуговицами, и мажорные красные вельветовые бриджи, на ногах у нее было что-то пушистое и уютное, а льняные волосы раскиданы по плечам.

Пока мы шли по этому музею-квартире в библиотеку, я взял себя в руки.

— Принесли еще что-нибудь? — спросила она задорно и, забравшись с ногами на один из двух мягких диванов, протянула мне руку: — показывайте скорее, мне нравится, как вы пишете.

Я протянул ей два рассказа, которые мне очень дороги, и она тут же вгрызлась в текст, как дети вгрызаются в арбуз по самые мочки ушей.

Я знал каждую страницу наизусть и с чувством нарастающего восторга следил за тем, как меняется ее лицо во время чтения. Ее реакция удивительно точно соответствовала тому, что я хотел сказать: вот она хохотнула искренне, даже зажмурилась, когда мой герой, старый рабочий, фронтовик, вынужденный зимой ехать в санаторий, как самый сознательный коммунист, спасающий «горящую» профсоюзную путевку, идет в поликлинику сдавать мочу на анализ в бутылке из-под шампанского. А вот лирический кусочек — и лицо ее просветлело; а тут она опечалилась совсем; старик места себе не находит, ибо в санатории в одной комнате с ним поселился парень-распутник и выставляет его каждый вечер в коридор; и, дабы обрести душевное равновесие, он уходит ночью в котельную и весь свой срок помогает кидать уголь в топку, радостно приближая день отъезда домой.

Рассказ назывался «Интимная жизнь» — это горькая ирония о жизни хорошего, неиспорченного человека, честного труженика, какого изобразил Н.А. Ярошенко на своем полотне «Кочегар».

Потом она взялась читать рассказ о молодом человеке, которого умирающая в мучениях мать благословляет на долгую, счастливую жизнь; о всех мытарствах, связанных с похоронами, о бессердечии и равнодушии окружающих.

Я был счастлив, потому что увидел слезы у нее на глазах; она сопереживала, а не искала орфографических ошибок; я был счастлив, потому что понял: я могу тронуть какие-то струны в человеческой душе.

Когда она закончила, мы помолчали.

— Вы талантливый человек, — сказала она, — а таланту надо помогать. Хотите, я вас познакомлю с Ю.?

— Нет, — сказал я.

— Почему?

— Он был моим другом, — ответил я.

— По чьей инициативе вы разошлись? — заинтересовалась она.

— По моей.

— А вы с характером, — сказала она. — Что между вами произошло?

— Я не люблю, когда от жадности трясутся руки.

— Понятно, — сказала она.

Ничего ей было не понятно, об этом знали только я и он. Ю. был моим другом с детства, мы разошлись с ним год назад. Он пробился в литературу чудом и опубликовал три повести, но у него, в отличие от меня, была железная хватка, пронырливость и крепкие кулаки.

Начав писать вторую повесть, он пригласил меня в кафе и, угощая пивом, предложил сотрудничать с ним в творческом процессе, но без моей фамилии и гонорара, моя задача была, как он выразился, «подкидывать ему эпизодики».

Здесь же, за столиком, я выдал ему готовый коротенький рассказ по его теме, и он загорелся. Ешь рыбку, Вольф, стонал он, пей пивко, я еще пару кружечек возьму, как ты меня порадовал, ведь мы с тобой старинные друзья.

Я и взаправду не отказывался: с паршивой овцы хоть шерсти клок, и он подтаскивал одну кружку за другой, но сам не пил: он скуп до неприличия, до омерзения, он чувствовал, наверное, себя, как пассажир в такси, с ужасом поглядывающий на счетчик.

Уже перед самой публикацией, когда повесть проверяла военная цензура, он, сладко улыбаясь, мне сказал, что, если там найдут секреты, то он меня «заложит».

Пей пиво после этого с друзьями: кому-то гонорар, а тебе — тюрьма.

Все, слава богу, обошлось: он написал такую ахинею, что меня никто не тронул. Я и сейчас краснею, вспоминая свое участие в создании этой пошлой и наглой конъюнктуры в лучших традициях соцреализма. Самое смешное, что пресса приняла на «ура» эту ничего не имеющую с реальной жизнью халтуру.

Третью и последнюю повесть, которую он опубликовал, мы писали вместе; он клятвенно пообещал по-братски поделиться гонораром от всех доходов, включая фильм; речь о моей фамилии на титульном листе, второй после его, уже вообще не шла. Мне было наплевать; главное, как я считал — это творческий процесс.

Мы месяц делали эту работу, и унижений, оскорбительного неуважения к себе, нотаций, поучений, просто хамства я перенес в таком количестве, что их хватило бы иному человеку на всю жизнь. Я малодушно все стерпел, как терпит подмастерье в учении у признанного мастера.

Сколько я с ним ни мучился, пытаясь оживить мертворожденных персонажей, ничего у меня не вышло: он был упрям, как каменная глыба, и нетерпим к чужому мнению, как диктатор, единственное, что он принимал охотно и с радостью — короткие детали, которые обнажали характер человека и освещали быт.

Как только повесть была закончена, он стал открыто со мной конфликтовать и провоцировать скандалы; я понял, что миссия моя исчерпана, ни о каких деньгах не может быть и речи: этот человек не мог ничего дать, он мог только взять; я переломил себя и послал его к чертям собачьим.

И он окончательно ушел в литературу, как было написано в одной газете; ушел, как в лес уходят по грибы, и где-то там, в лесу, по-видимому, заблудился, поскольку за последующие десять лет не появлялся с публикацией ни разу.

Главное, что я вынес из совместной работы — это понимание того, как делается проза; я увидел творческий процесс изнутри.

Теперь я решил попробовать сам.

И вот я сидел перед этой пресыщенной, уже немолодой женщиной, и пока не понимал, что ею движет: профессиональный интерес, простое человеческое милосердие или что-то другое.

— На подступах к великому искусству очень много грязи, — сказала она, — там подкуп, подлость и торговля всем святым. Из вашей прозы видно, что вас в навозе еще не изваляли; но вы должны быть к этому готовы.

— Разве без этого не обойтись? — спросил я.

— Нет, Вольф, таковы правила игры.

— Я этого не приемлю.

— Без компромиссов со своей совестью у вас ничего не получится, будет лежать в столе ваша интеллектуальная собственность мертвым грузом.

— Не смогу, — сказал я, — если бы даже захотел.

— Что за детский максимализм? — удивилась она, — дело надо делать, реализовывать свои возможности.

— Ю. говорил мне то же самое.

— Поэтому он на плаву, — убеждала она меня, — а вы сжигаете себя; не может творческая личность жить без признания.

— Вы лично можете мне чем-нибудь помочь? — прямо в лоб спросил я.

— Конечно, я попытаюсь, — сказала она, — я покажу вашу прозу В.А., мы с ним на семинаре по проблемам отечественной литературы сидим всегда рядом; он мне симпатизирует.

В. А. был для меня кумиром, самым чистым из литераторов; я и представить себе не мог возможности с ним пообщаться. Своим обещанием она вышибла у меня почву из-под ног; я шел одеваться в какой-то прострации, совершенно лишенный воли и самообладания; сейчас со мной можно было делать все, что угодно,

В прихожей, где мы с ней отражались в зеркалах объемно, со всех сторон, нагнувшись застегнуть обувь, я увидел прямо перед своими глазами ее изящные лодыжки и щиколотки.

— Оставайтесь со мной поужинать, Вольф, — ласково сказала она, — мой муж вчера улетел в Канаду, Мне грустно сегодня и одиноко после вашей прозы; доставьте мне удовольствие своим общением; мне кажется, что вы приятный собеседник.

У меня была секунда принять решение, пока я разгибался во весь рост, и она не видела моего лица; я выпрямился, посмотрел в ее глаза и понял, что перед дверью в Литературу, как шлагбаум, стоит ее трехспальная кровать: таковы железные законы жанра.

Это была не Фортуна...

Я поблагодарил ее за все, зная, что мы никогда больше не увидимся, и распрощался.

Я живу так, как пишу, а пишу так, как думаю, успокоил я себя, когда дверь за мной захлопнулась, и бесполезно себя ломать, толку от этого не будет.

Есть вещи в жизни пострашнее нужды, болезней и непризнания — это бездуховность; причастность к творчеству есть выпадение из суеты, то самое прекрасное мгновение, которое остановилось, пребывание в Вечности.

Этого у меня никто не может отнять, время, проведенное в творчестве, не засчитывается в жизненный срок, ибо оно остановилось.

— Сегодня четверг? — спросил я у моей Музы, которая сидела в кресле у торшера и по-прежнему глядела на меня.

— Бог с тобой, уже суббота, — ответила она.

— Нет, четверг, — сказал я, — сегодня я начал писать.

— Будь по-твоему.

— Хочешь прочитать? — спросил я.

— Уже прочла по твоему лицу, — улыбнулась она.

— Тебе понравилось?

— Да, Вольф, ты умеешь это делать, — сказала она, — не понимаю только одного: зачем тебе нужна Фортуна? Ты уже и так избранный, это я тебя избрала.

— У меня получилось, потому что ты была рядом.

Жизнь без озаренности и вдохновения пуста, никчемна и по существу мертва.

Я жив.

Я счастлив.

Я гляжу в любимые зеленые глаза.

Июнь 2007 — 2010:
Плохой хороший деньСчастливо!Кусок хлебаСмех и грехХлеб и перо — Глаза Фортуны — Сумма не меняетсяПодайте миллионЧокнутый

Сентябрь 2006 — май 2007

Об авторе. Содержание раздела

Интернет секс шоп http://dlya-dvoih.ru/.

Для отправки произведений, вопросов и предложений щелкните по конверту:
Перед отправкой произведений ознакомьтесь с Правилами Клуба!

СПАСИБО!

 


Использование материалов сайта возможно только с согласия автора и с указанием источника:
ИнтерЛит. Международный литературный клуб. http://www.interlit2001.com